Но я решил его подловить чуть позже.
Отец, неумело держа сигарету в прямых пальцах, с трудом подбирал слова:
— Я знаю, ты все, разумеется, сделаешь сам, как захочешь… И то, что я скажу, будет, наверно, пустым звуком для тебя… Но, может, хоть что-то, я надеюсь все же… Нравоучений не будет, не волнуйся… Просто мне хочется кое-что понять, и, может, ты мне поможешь…
Непривычная сигарета мешала ему, сбивала, и он отложил ее на край пепельницы.
— Ты, наверно, думаешь: отец равнодушен ко всему, что с тобой происходило и происходит?..
Я немного удивился, но промолчал.
— Нет, сын, — сказал отец. — Дерево не может быть равнодушным к своим ветвям… Когда-нибудь ты поймешь меня — когда и у тебя будет сын или дочь…
Я смотрел на него уже с интересом: мне понравился образ дерева.
— Если ты помнишь, мы почти никогда и ни в чем тебя не насиловали. По крайней мере, с тех пор как ты вошел в сознательный возраст.
С этим, пожалуй, я мог согласиться: я в общем жил, как хотел, и делал, что хотел, все правильно, вольная птица, свободный художник.
— И нам очень редко приходилось объяснять тебе, «что такое хорошо и что такое плохо».
И опять я мысленно кивнул: да, спасибо, я сам разбирался и сам сторонился плохого, тянулся к хорошему, пай-мальчик.
— И вообще, ты был на удивление благополучным ребенком, — продолжал отец, словно подтверждая мои мысли. — Ну, может, только слишком разносторонним, что ли, часто менял увлечения и слишком легко тебе все давалось. Хотя музыке ты был верен довольно долго, даже странно. Но когда ты вдруг, никого не предупредив, бросил консерваторию — под нами, сын, закачалась земля.
Да, я помнил, это потрясло тогда многих, а уж родителям досталось впечатлений на всю оставшуюся жизнь. Однако отец, видать, раскручивался на длинный монолог, чего бы мне совсем не хотелось.
— Ты здорово сказал тогда, что не хочешь быть средним пианистом. И наметил себе новое поприще — театр, довольно неожиданно, хотя спасибо, что не балет, можно было как-то понять твой порыв. И, к счастью, тебе и здесь повезло, в театральном, просто фантастика на мой взгляд: ты прошел сумасшедший конкурс, вернее, конкурс среди сумасшедших, причем опять же сам, я не вмешивался, хотя мог, ты понимаешь. И вот уже три года мы с тобой почти не видимся: с утра до ночи ты где-то там. Ну, наконец, мы думали, нашел свое дело, горит наш отпрыск, какое счастье! И вдруг — да ты не шутишь ли? — опять к разбитому корыту? В таперы?..
Меня слегка рассмешило разбитое корыто: отец умел иногда подобрать словечко, — но я пожал плечами, отвечая на его вопрос.
— Не понимаю, — продолжал отец, — инфантильностью ты вроде не страдал. — Это он мне откровенно льстил, конечно. — Работать над собой умел еще с младых ногтей — в консерваторию шутя не попадешь, не знаю, как в театральный. Ну так что же теперь-то? Решил пропасть в дилетантах? А хорошо ли ты подумал?..
Ну-у, финиш. Я усмехнулся, уже не таясь: видать, засиделся я в маменькиных да папенькиных сынках.
Но отец вдруг посмотрел на меня долгим, внимательным взглядом и грустно улыбнулся:
— Ладно, живи, как можешь. Скажи мне только, как долго еще ты намерен искать?
— Не знаю, па. Наверно, пока не найду.
— Хочешь знать мое мнение?
— Давай.
— Ты сделаешь большую глупость, если бросишь училище. Я бы на твоем месте все-таки закончил его, испытал себя в деле, серьезно, без скидок, а потом бы решал: быть или не быть. Подумай.
— Хорошо, подумаю. Спасибо за рецепт.
— Еще минуту можно?
— Пожалуйста. |