Глотать – приятно: таблетки маленькие, слегка выпуклые, бледно-сиреневые, с кислинкой.
Теперь немного обождать – и на пристань! Митька вскакивает, затем снова садится ждать. Ждет, может, десять, а может, и все сорок минут, но потом, плюнув на ожидание, вываливается из избы на улицу. На нем короткий плащик, на голове синяя кепочка с надписью «Речфлот», в руках, кроме зажатой в кулак упаковки от лекарств, ничего нет. Митька подымает голову, и город с другого берега Костромки резко перепрыгивает к нему: свирепо-красный, с домами, полными томящего жара и дурманящего угарного газа. Дома́ в городе начинают пылать, как угли. Пылают, а не сгорают! Со стен высоченных (взглядом не враз оббежишь) кто-то сыплет черным пеплом, еще какой-то острой трухой. И солнце через эти дома видно, а людей не видно совсем. Нет их больше на белом свете! Ходят вместо людей узкие и пузатые бутылки с этикетками: этикетки черно-радужные, слегка страшноватые. Тут и сама, широкая при впадении в Волгу, река Костромка мигом превращается в тонко вьющуюся ленточку, становится видно ее дно. На дне клубки змей извиваются, еще что-то мелко-гаденькое мелькает…
Митька видит, как легким дымком испаряется вода. Видит: можно по водяному пару быстрехонько перескочить в город. Но тут же соображает: речка-то никуда деться не может.
«Дурь, – вдруг понимает Митька. – Нар-р-ркота!» – гремит он смеховым громом. Так гремит, что падают позади и сбоку от него деревья, опрокидываются набок берендеевы домки. «Дурь лекарственную Семен Михеич дал! Ай, доктор, ай, Михеич!»
За спиной Митькиной продолжают падать деревья, разбиваются в щепу игрушечные избы, и старый дурак Берендей, поднимаясь из болота, нестрашно грозит Митьке кривым громадным пальцем, с крупно шевелящейся под ногтем землей. Погрозив, Берендей кричит голосом дядьки Григория:
– Плес! Плес!
И тут же, вслед за криком, ударяет Митьку по ушам дядькина расстроенная мандола и стальным своим высоким звуком рассекает Митькины нервы надвое. А уж под конец вырастает за его спиной громадный, вдвое выше Ипатия, Стас, дышит в спину и по-цыгански орет:
– Лавэ нонэ!? – Плиц-плец. – Лавэ нонэ!? Денег нету? Нет?
Не понимая, как это он спиной видит Стаса, Митька тут же от Ипатия отлепляется, срывается с места, бежит к реке Костромке. А ее – хоть и стала она теперь узенькой – никак не перейдешь! Не может добраться Митька до городской, на другом берегу пристани.
Но постепенно воды становится больше, больше. Правда, теперь она Митьку ничуть не пугает. Он подходит к воде, он идет по ней! Не так чтобы совсем поверх, а чуть-чуть прибредая.
И приближается к нему городок Плес, шлепаются вниз вставшие было на хвосты змеи, рыбы, головастики даже. Они шипят и посвистывают: «Плес-плес-плес, плес-плес-плес». И сияет Митьке снизу, со дна дикое подводное солнце, теперь лиловое, а не золотое, и холодная весенняя вода уже не обжигает, – тихо лижет щиколотки, но до колен никак не доходит. И опять, то ли дядька Григорий, то ли кто-то другой, но уже тише, тише орет: «Это городок Плес, Димитрий! Это – Плес! Плес!»
И теперь одно только это слово добегает до Митьки ласковым круглым звуком. Слово это – как сама жизнь: близко, а не достанешь. Разве только удастся дойти до него, шлепая ботинками по воде. Дойти, как ходили, а, может, и теперь еще ходят одни святые: не опускаясь на дно, легче и лучше, чем во сне!
(Бобровый остров)
Вот и только что выведенные на бумаге, начальные фразы этого рассказа: они не имеют тесной привязки к середине или концу – пришли ниоткуда, уйдут бог знает куда.
А начало, скорей всего, будет таким…
Остров появился недавно, ему нет еще и ста лет. |