Возник он посреди озера Кривая Баба, которое позже слилось с Нагатинской заводью. Новая эта земля поднялась наверх из-за падения уровня воды в Москве-реке, потом ее досыпали щебнем, загатили хворостом и красной глиной, и теперь, наискосок от Южного порта, не россыпь озер-болот, а вполне себе чистый и ухоженный изгиб Москвы-реки.
Зимой на острове – никого. Тишина оглушает. Отряхиваясь от нежданной тишины, замечаешь бобровый, осенний еще погрыз, да легкую путаницу следов: вороньих, заячьих.
Походив по острову, уже собираешься восвояси, как вдруг неясный звук: в ушах начинает разрастаться далекий плотный гул!
Вложив по очереди пальцы в уши, трясешь руками, головой…
Гул не прекращается. Наоборот: что-то поверх него в Южном порту дико лязгает, а потом с треском разрывается.
Галдят поднявшиеся в небо воро́ны…
Чтобы избавиться от неожиданных звуков, начинаешь про себя и вслух бормотать первые пришедшие на ум слова. Замолкаешь – и становится ясно: гула больше нет.
Растерянно оббежав взглядом московское раздолье: Нагатинскую пойму, Перервинские острова, едва различимую сквозь зимний туман церковь Вознесения в Коломенском, – опять утыкаешься глазами в островные кусты, деревья.
Зимний остров благостен, тих. Звуки, доносимые из отдалившейся внезапно Москвы, тоже стали ненавязчивыми, ласкающими.
Тут под ногами что-то сладко лопается – как банка с замерзшим компотом на балконе – и опять струится, а потом устанавливается в ушах слитным, хорошо ощутимым звуковым столпом низкий подземный гул.
По своим же следам, по льду, чуть припорошенному снегом, спешишь назад.
Зима сменяется весной, снежный Бобровый остров – прогретой комнатой.
За комнатой – улица. В нее вложено уже несколько слов. Слова постепенно яснеют, приобретают контуры, цвет. Слова эти вот какие: серо-аспидная «длина»; изумрудная «высота»; беловато-прозрачный «шум»; синенькая «скорость»…
Высота нашей улицы определяется не домами – деревьями. Высота – тридцать пять метров. Эту высоту определили своими верхушками березы и осокори. А шума улицы не слышно потому, что от него отвлекает все тот же далекий, низкий гул…
Вдруг – три-четыре голоса сразу.
«Ну, вы же, конечно же, знаете: существует такое явление – гул земли. Вы меня, слышите, меня понимаете? Нам, людям, всегда нужен сильный импульс, толчок. Гул земли такой толчок и дает. Выбирайтесь-ка на природу, там как раз и услышите».
«Все это пустые слова. Вам бы подлечиться как следует. Гул в ушах от высокого давления».
«У вас, у самого, с головой все в порядке?»
«А у вас?»
«Меня голова пока не подводила. Уши – да. Глаза – да. Голова – нет».
Западную оконечность острова густо залепил туман. Поднимается ветерок, он закручивает туман медлительным и бесшумным винтом. Ленты тумана нехотя завиваются кверху, к туману начинает вязаться подтекстовка. Тут же, на случайной рекламке, пишутся разрозненные слова, и сразу клочьями летят в воду. Но стержневое слово, оно накалывается на руке синим «шариком».
Писать на руке – сладкая и невыводимая школьная привычка. И место для этого есть превосходное! Сухожилие между большим и указательным пальцем. В школе удавалось на этом пространстве уместить две-три формулы, иногда – придаточное предложение. Но теперь на кисти левой руки, между костяшкой пальца указательного и нижним суставом пальца большого – поместилось лишь одно сдвоенное слово: «гул-остров».
Слово, наколотое на руке, саднит и печет, но смотреть на него приятно. Да и сама нелепая попытка что-то на ходу записать не огорчает, – веселит. |