Однажды золоченая, с карлами на запятках карета съехала колесом в воду. Талка, из-под Витька, метнулась помогать. Опомнившись, раскрыла глаза, потом закрыла их вновь.
Но лучше б не закрывала!
Диковинная картина предстала перед ней. Карета съехала в воду уже не одним, а тремя колесами. К карете бежали люди. Десятки, может, сотни! Но бежали не вытаскивать, а вместе с пассажирами – с надеждой выглядывающими из приоткрывшихся дверец – сталкивать в воду.
Мост задрожал, как в лихорадке, карета полетела в воду. Талка в ужасе вжала лицо в подушку…
Лихорадочная дрожь моста передавалась им по-особому. От этой дрожи Талка и Витек начинали двигаться яростней, смелей. Долготерпеливая их любовь брызгалась круче, расширялась, росла!..
К утру верещание звезд кончалось, треск невидимых крыл умолкал. Но день от этого не становился хуже. Просто был не таким, как ночь.
Талка и Витек ждали стародеда до лета. Но стародед не пришел и летом: ни в начале его, ни в середине.
Они становились улыбчивей, молчаливей. Витек прямо из-под моста стал ездить на службу. Талка – с ним. Полиция и цыгане не тревожили. Денег (даже после тщательного перерасчета будущих расходов – ранней осенью собирались забрать ее сына, ехать в Подмосковье, «садиться на землю») пока хватало. Изредка перекидывались словами.
– Тепло тебе?
– Угу-у.
– Холода далеко еще?
– Ужасно далеко.
– Я думаю, в нынешнем году их совсем не будет.
– И выборов больше не будет?
– Когда новые выборы объявят, нам будет не до них…
– Как стародеду?
– Как ему.
Жирно и ломко над головами треснул мост. Что-то страшное наверху проскрежетало. Мост шатнулся и задрожал. Но уже не любовной сладкой дрожью – задрожал-застонал от непосильного бремени.
Талка и Витек разом вжали головы в плечи: танки, цыгане, выборы?
Я бросил рыбу в снег, и она за несколько секунд превратилась в ледышку.
«Жизнь в заморозке? Жизнь как промежуток между холодом и еще большим холодом? Вся наша жизнь такая или только рыбья?..»
Мы ловили вдвоем: я и баянист Василек. Верней, ловил без передышки один Василек Петрович, – так звали его окружающие, – а я в основном ходил вокруг и смотрел, кто на что ловит и как.
Ловили на тихоокеанского бычка. Это такая нежно-розовая и страховидная рыба, с широченной пастью и остро оттопыренными, резучими жабрами. Я ходил, от меня отворачивались, негромко фыркали. Однако я продолжал между машин и кинутых на снег рюкзаков, между крашенных в желтое и зеленое стальных буров и закутанных по самые брови статуй, стоящих с удочками на льду лимана, сам не знаю что высматривать.
Так ничего и не высмотрев, стал тихо-мирно удивляться снежному простору. Но тут же почувствовал: арктический простор прямо-таки всасывает! Не восхищает, не пугает, – а, как громадная аэродинамическая труба, именно втягивает и всасывает.
Я уже знал: событий на Чукотке происходит немного, но каждое из них имеет особый привкус, совсем не такой, как в других местах.
Здесь простор навсегда поглотил время. Наверное, поэтому никто из окружающих времени особо и не замечал: ни люди, ни звери, ни птицы.
Зимних зверей, кроме росомахи, мелькнувшей во время поездки на мыс Дионисия, расположенный прямо над Беринговым заливом, увидеть, не довелось, а вот птицы небесные – те, конечно, замечены были.
По утрам в самом центре Анадыря с неразрушимых кирпичных четырехэтажек слетали крупные, страшноватые в полете во́роны.
Городской ворон летит, как падает: все время снижаясь, прижимаясь к земле. Да еще и подражает в полете стуку дверей, скрипу снега, лязгу снегоуборочных машин. |