Изменить размер шрифта - +
- Здесь уже таковой шум, что и слова не расслышишь.
     Оба вышли, а с ними и пан Скшетуский. Сразу же за порогом Барабаш спросил:
     - Есть известия о Хмельницком?
     - Есть. Сбежал на Сечь. Этот офицер видал его вчера в степи.
     - Значит, не водою поехал? А я гонца в Кудак вчера отправил, чтобы перехватили, и, выходит, зря.
     Сказавши это, Барабаш закрыл ладонями лицо и принялся повторять:
     - Эй, спаси Христе! Спаси Христе!
     - Чего ты, сударь, печалишься?
     - А знаешь ли ты, что он у меня коварством вырвал? Знаешь, что значит таковые грамоты на Сечи обнародовать? Спаси Христе! Если король войны

с басурманами не начнет, это же искра в порох...
     - Смуту, ваша милость, пророчишь?
     - Не пророчу, но вижу ее. А Хмельницкий пострашнее Наливайки и Лободы.
     - Да кто же за ним пойдет?
     - Кто? Запорожье, реестровые, мещане, чернь, хуторяне и вон - эти!
     Полковник Барабаш указал рукою на майдан и снующий там народ. Вся площадь была забита могучими сивыми волами, которых перегоняли в Корсунь

для войска, а при волах состоял многочисленный пастуший люд, так называемые чабаны, всю свою жизнь проводившие в степях и пустынях, - люди

совершенно дикие и не исповедовавшие никакой религии; religionis nullius, как говаривал воевода Кисель. Меж них бросались в глаза фигуры, скорее

похожие на душегубов, нежели на пастухов, звероподобные, страшные, в лохмотьях всевозможного платья. Большинство было облачено в бараньи тулупы

или в невыделанные шкуры мехом наружу, распахнутые и обнажавшие, хоть пора была и зимняя, голую грудь, обветренную стеновыми ветрами. Каждый был

вооружен, но самым невероятным оружием: у одних имелись луки и сайдаки, у других - самопалы, по-казацки именуемые “пищали”, у третьих -

татарские сабли, а у некоторых косы или просто палки с привязанной на конце лошадиной челюстью. Тут же сновали не менее дикие, хотя лучше

вооруженные низовые, везущие на продажу в лагерь сушеную рыбу, дичину и баранье сало; еще были чумаки с солью, степные и лесные пасечники да

воскобои с медом, боровые поселенцы со смолою и дегтем; еще - крестьяне с подводами, реестровые казаки, белгородские татары и один бог знает кто

еще, какие-то побродяги - сiромахи с края света. По всему городу полно было пьяных; на Чигирин как раз приходилась ночевка, а значит, и гульба.

По всей площади раскладывали костры, там и тут пылали бочки со смолою. Отовсюду доносились гомон и вопли. Пронзительные голоса татарских дудок и

бубнов мешались с ревом скота и с тихогласным звучанием лир, под звон которых слепцы пели любимую тогда песню:

     Соколе ясний,
     Брате мiй рiдний,
     Ти високо лiтаєш,
     Ти далеко видаєш.

     Одновременно с этим раздавалось “ух-ха! ух-ха!” - дикие выкрики перемазанных в дегте и совершенно хмельных казаков, пляшущих на майдане

трепака. Все вместе выглядело жутко и неукротимо. Зацвилиховскому достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться в правоте Барабаша - любой

повод мог разбудить эти неудержимые стихии, скорые до грабежа и привычные к стычкам, без счета случавшимся по всей Украине. А за толпами этими

была еще Сечь, было Запорожье, пусть с некоторых пор смирённое и после Маслова озера обузданное, но в нетерпении грызущее удила, не забывшее

давних привилегий, ненавидящее комиссаров и являвшее собой сплоченную силу.
Быстрый переход