Дверь ванной приоткрылось, Рыжий, одетый в майку и тренировочные штаны, прошмыгнул в комнату Берты. Быстро проскочил, надо сказать. И пригибался, словно под обстрелом.
Они опять поссорились?.. Вроде нет. Не помню.
Кажется, я утром ходил в магазин. Точно, ходил. Вместе они ходили, Ри тоже пошёл. Понятно, зачем ходили — после этого Берта на него обиделась, и на Ри обиделась, и закрылась в комнате. Однако почему-то сейчас впустила Рыжего… и если причина та самая, то это совсем скверно.
Впрочем, в октябре у Рыжего других причин не бывает.
Он прислушался.
— Скажи ещё раз…
— Бедный ты мой… солнышко… бедный мой мальчик…
— Я не знал… я даже не думал… Бертик, малыш, я даже не думал… господи, только бы с тобой хотя бы пока обошлось… Я не могу терять больше… я ведь Ита тогда не понимал… теперь вот понял. Маленькая моя, не бросай нас, не уходи!..
— Солнышко, я уж как могу. Постараюсь… если бы от меня зависело… Родной, давай ты мне поможешь немножко? Мне с вами надо поговорить… со всеми…
— Нет…
Лампочка в коридоре давно перегорела, но в зеркале он всё равно отлично видел — себя. Испитое лицо, кое-как собранные в хвост давно не мытые и нечёсаные волосы, седых и чёрных примерно поровну; на левом виске — очень некрасивый, но уже побелевший и сгладившийся от времени шрам, и много мелких параллельных друг другу шрамов, где только можно — снятие метаморфозных форм «в полевых условиях» даром не прошло. Сейчас видна только «сеточка» на шее, остальное — под рубашкой.
От одного вида этой рубашки тошнит. От запаха тоже. Сколько он её не снимал? Неделю? Или уже больше?
Да, дружок, ты отлично справился, надо признать.
Дорога к итогу оказалась короче, чем ты думал, верно?
— Ит, кошку покорми! — крикнул с кухни Ри. — Она оборалась уже!..
— Сейчас, — отозвался он.
Кажется, это называется — опуститься? Ну да. Именно так это и называется. Мы опустились. Или, может, нас — опустили?
Впрочем, какая разница.
Фишка стояла у холодильника, трогала лапой дверь и мяукала — тихо, хрипло, но почти не переставая. Ри сидел на расшатанном стуле, подвязанном шпагатом, и меланхолично щипал струны. Петь он уже не пытался, понял, что ничего не выйдет. На столе перед ним был полный раздрай: две переполненные пепельницы (как же воняют… и как лень выбрасывать), открытые недоеденные консервы — килька в томате, шпроты; заветренные косо порезанные огурцы и сало, которое пахло так, что с души воротило ещё хуже, чем от бычков. Хлебные крошки, мутные рюмки, грязные вилки и тарелки органично дополняли пейзаж и замечательно в него вписывались. Не хватало, пожалуй, только, чтобы кто-то наблевал в углу. Для полноты картины. Натюрморт, мать его. Как же тошно.
Ит открыл холодильник, вытащил кастрюлю — да, на одну кормёжку рыбы хватит, и, кажется, в морозилке есть ещё. Надо сварить, пусть будет.
Фишка присела рядом со своим блюдечком (единственный чистый предмет на кухне, не иначе как Скрипач вымыл) и, тихонько урча, приступила к трапезе. Ит погладил её по спинке, выпрямился. Потянулся. Глянул на Ри.
— Ну и рожа у тебя, — со смешком констатировал он.
— Твоя будто лучше.
— Лучше. Мне хотя бы глаз не подбили в этой очереди.
— Если бы мне глаз не подбили, мы бы ничего не взяли, — Ри сунул гитару куда-то в угол, подцепил кусок сала, отправил в рот. — Будешь?
— А то.
— Рыжий?..
— Пока нет, у Берты сидит. |