Заметив его, он издал что-то вроде победного рыка.
Нашего героя обуревал не только бес любопытства.
«Вперед! — нашептывал ему еще и злой дух. — Вперед, Баньер, действуй!»
Он заметил в одном уголке кабинета обитую тканью скамеечку, в другом — ножную грелку и примостил ее на скамейку. Составив из них довольно шаткий пьедестал, он взгромоздился на него.
Однако до окошка было десять или одиннадцать футов, а все сооружение Баньера вместе с ним самим не превышало и девяти.
Вспомнив окно залы размышлений, послушник попробовал было подтянуться на руках до благословенного стекла.
Но стоило ему оторваться от своего постамента, как тот зашатался и с грохотом рухнул на пол.
Баньер же повис, впившись кончиками пальцев в оконный выступ, причем его ноги, лишившись опоры, невольно стали выбивать барабанную дробь на двери.
Это неимоверно испугало его и привело в бешенство, ибо звук получился чрезвычайно нелепый.
Однако худшее ожидало впереди — он услышал голос Олимпии:
— Что это вы там делаете, господин Баньер? Решили разнести перегородку в щепки?
— Ах, мадемуазель! — отозвался несчастный измученным голосом, которому постарался придать всю выразительность тяжкого вздоха.
— Так что там? Вам, случайно, не худо?
— Ах, мадемуазель! — продолжал он так же жалостно. — Это несказанная пытка.
— Бедный мой господин Баньер, — с чуть издевательской сердобольностью вздохнула Олимпия. — Так что же с вами стряслось?
— Мне трудно выговорить, мадемуазель.
— Ба!
— Единственное, что не подлежит сомнению, — это то, что я проклят.
— Почему же? Оттого только, что сыграли в трагедии? Я переиграла их более сотни, однако, надеюсь, это не помешает моему спасению.
— О мадемуазель, с вами совсем другое дело. Вы не были послушником у иезуитов.
Олимпия расхохоталась, и он снова услышал, как ложе нежно застонало под тяжестью ее тела.
Этот скрип заставил Баньера разжать пальцы, и он спрыгнул на пол; теперь его умножившееся отчаяние вновь излилось вздохами, из грустных сделавшихся душераздирающими.
— Послушайте, дорогой мой собрат, всем нам пора спать! — уже не шутя сказала актриса. — Скоро пробьет четыре часа утра.
— Невозможно, мадемуазель, невозможно. Я пил шампанское, и у меня голова идет кругом. Я увидел вас, и мое сердце пожирает огонь.
— Ах, Боже мой! Да это же настоящее объяснение в любви.
— Мадемуазель! — взмолился Баньер, соединив ладони, словно его жест можно было разглядеть сквозь запертую дверь.
— Ох, — продолжала Олимпия, — теперь я вижу, что вы правы; остерегитесь, господин Баньер, не то вы действительно можете навлечь на себя проклятие.
— Мадемуазель! — в отчаянии воскликнул послушник. — Не надо насмехаться надо мной. Я весь дрожу, меня бросает то в жар, то в холод. О, наверное, это и называется быть влюбленным — влюбленным до безумия.
— А может, это именуется «опьянеть», бедный мой собрат?
— О нет! Если б вы знали! Мой разум сравнительно спокоен. Но вот мое сердце, мое сердце пылает все сильнее и сильнее. Когда я слышу ваш голос, слышу, как скользит ваша занавесь, слышу… Знаете, мне кажется, я готов умереть.
— Спите, нам надо спать, дорогой господин Баньер.
— Мадемуазель, с той минуты, как я вас увидел, я понял, что уже не принадлежу себе.
— Дорогой мой Баньер, все письма, что я получаю — а получаю я их немало, — начинаются именно подобными словами. |