..
Монах остановился возле ширмы.
— Последнее особенно мучительно, -продолжал он. - Но, как и все человеческие страдания, это тоска о миражах. Упущенного никогда не было не то что рядом, его не было нигде. Мы - просто стирающаяся память о веренице умственных поз, сменявших друг друга с безначального времени. Единственный смысл сей древней комедии - или, скорее, трагедии положений - бегство от неудовлетворенности, из которой сделана каждая из поз. Эта саморазворачивающаяся пружина не понимает, что убегает то самое, от чего хочется убежать — и именно оно будет найдено в результате. В этом неведении корень человека — и вечный двигатель истории...
С этими словами монах отбросил ширму — и увидел почтительно склонившуюся Юку. Выпрямившись, она подняла глаза и сказала:
— Но если не менять позу ума всю жизнь, то нам не останется ничего другого, кроме как стать той формой, которую мы сохраняем. Нам просто некуда будет деться. Разве не с этой целью вы, почтенный мастер, сделались монахом? Иначе в вашей рясе нет никакого смысла вообще.
Монах улыбнулся. Затем поднял ширму и поставил ее на место. Видимо, слова Юки произвели на него впечатление — и он решил, что она имеет право присутствовать во время наших уроков.
Но я-то знал, что Юка говорит не про него, а про себя. С того дня я стал понимать ее лучше — насколько это вообще возможно с таким странным существом. Кстати, чем меньше похож на нас другой человек, тем проще его полюбить. Думаю, это биология.
Я хотел теперь только одного: чтобы меня оставили в Красном Доме в покое и одиночестве - и я мог бы спокойно играть в шашки с
Юкой. Я говорю «шашки», потому что в шахматы она выигрывала.
Мне следовало бы помнить слова монаха-наставника, что жизнь ненадолго приобретает кажущееся совершенство лишь для того, чтобы больнее поразить нас своим непостоянством (виновата в этом не сама жизнь, добавлял он, а наш ум, старающийся найти опору, смысл и красоту в танце вокзальных наперстков, шарик из-под которых был украден десять тысяч лет назад).
Когда я наконец привык к счастливому и безмятежному существованию в Красном Доме и даже стал находить в нем благородную скуку, мой сладкий сон был нарушен самым неожиданным образом.
Однажды мы с Юкой пошли гулять в лес.
Это был не совсем лес — скорее, большой участок приусадебного парка, стилизованный под лесную чащу с такой степенью достоверности, что от настоящей дикой и заброшенной чащи его отличали только серьезные затраты на ландшафтных художников.
Чаща сперва была сделана непроходимой, а потом големы протоптали в ней несколько пешеходных тропинок, отмеченных еле видными знаками на древесных стволах. Гуляя по тайным тропкам, можно было комфортабельно переправляться через овраги и ручьи, все время находя под ногой твердую опору - и постоянно видеть вокруг поэтичное запустение.
Юка особенно любила эти прогулки. Я подозревал, что именно в лес она уходила, когда мне хотелось побыть одному - или надо было заниматься. Она непостижимым образом чувствовала все сама, без моих просьб — и пропадала с моих глаз. Но в лес мы часто ходили вместе.
Так было и в этот день. Мы около часа петляли по тропинкам, ненадолго уединились в шалаше «Рай № 3» на берегу ручья, затем вскарабкались по почти отвесному обрыву (в его стене была очень удобная, почти гимнастического качества лестница из древесных корневищ) — и вышли на большую поляну.
Я поднял глаза и замер.
В центре поляны стояла высокая башня. Она выглядела один в один фрагментом парижской Бастилии со старого рисунка - только к ней не примыкало стен. Башня казалась старой, темной от времени.
Ее совершенно точно не было здесь во время нашей прошлой прогулки.
Юка повернулась ко мне.
— Что это?
- Не знаю, - сказал я, - давай посмотрим. |