— Могут позднее повидаться, а не все разом, пойду, скажу им.
Он поспешил во дворик, где уже слышен был шум приходящих. Между тем Акулина накинула худую сермягу, потому что других старые не носят, и села на лавку, чтобы лучше расспросить Остапа. Поставили хлеб, соль и воду перед гостем. Взяв в рот давно уже не отведываемого хлеба, он облокотился печально на стол. Ванька побежал уже за водкой в корчму, никакой прием без нее обойтись не может, и хотя Остап объявил, что не пьет ее, но все-таки, по крайней мере, надо было поставить ее на стол.
Один только старый Роман Кроба вошел в избу, упросив Федьку, прочие же, хотя мучимые любопытством, стали поодаль и болтали на улице. Роман был важнейшим и старейшим крестьянином в деревне. Высокий, сильного сложения, почти черный от загара, с выбритой по-старому головой, с чубом волос, с отпущенной серебристой бородой, в синем кафтане, он вошел с поклоном в избу, опираясь на палку, и с любопытством приблизился к Остапу.
— Кто бы это мог предвидеть? — сказал он. — Из бедного ребенка вышел такой барин! Помню, когда у нас были французы, сирота хлеба не имел! Вот счастье!
— Ты называешь это счастьем, Роман? — сказал Остап. — А я вам завидую.
— Говори, что хочешь, — отвечал старик, кивая головой, — но что правда, то правда.
Тут началось подчиванье, стаканчик начал ходить, а с ним усилились и разговоры. Каждый рассказывал свои дела, свои мучения, присутствующие, зачастую сами страдальцы, смеялись еще над чужими бедами.
Картина, которую представляла в эту минуту внутренность избы, достойна была кисти художника, так была оригинальна и живописна. Среди загорелых крестьянских лиц белое прекрасное лицо Остапа отличалось выражением грусти и величия, около него седобородый Роман, дряхлая Акулина, румяная и веселая Зоя, печальная невестка, угрюмый ее муж, насмешливый Ванька — все это группировалось в одно целое и в глубине темной хаты освещалось живым блеском лучины. Зоя не спускала глаз с Остапа, веселая девушка помнила его мальчиком и любила его еще ребенком. Теперь это чувство как-то сильнее, живее заговорило в ней при виде взрослого уже мужчины, но она инстинктивно чуяла все различие своего и его положения. Много раз лазоревые глазки ее устремлялись на него и потуплялись, она беспрестанно поправляла себе волосы, осматривалась, искала его взгляда, не взглянет ли он на нее, но напрасно, вполне занятый старухой и братьями, он почти не замечал сестру.
Время быстро проходило, и Остап наконец стал прощаться.
— Я провожу тебя, — сказал Федька, — конечно, ты остановился во дворе?
— Да, во дворе, мне пора уже возвратиться, пойдем же.
Взоры всех провожали уходящих. Остап с братом пошли по улице.
— Теперь, когда мы одни, — сказал брат тихо, — ты можешь мне довериться и сказать, что думаешь ты предпринять, брат?
— Разве я знаю, — сказал Остап, — разве я могу распоряжаться собою? Будет, что прикажут.
— Что, тебя не отпустили на волю?
— Нет, и не надеюсь, граф меня никогда не любил.
— Вся надежда на панночку, у нее доброе сердце, и если бы она могла…
— Разве она может что-нибудь?
— Конечно, кое-что может. Ах, что-то будет!
Остап должен был повернуть на двор, но сердце вело его не туда. С первого шага за ворота потянуло его к кладбищу, могилы матери и отца влекли его к себе. Он знал, что это могло смутить его брата. Наконец он решился сказать ему об этом:
— Федя, я был у живых, теперь надо зайти поклониться и умершим.
— Где? — спросил изумленный Федька.
— На могиле.
— Ночью!
— Тем-то и лучше, никто нас не увидит, а хочется мне поклониться родным могилам и помолиться за отца и мать. |