Подачками я, видите ли, питаюсь! Посмотрел бы я на тебя, чем бы ты питался. И иди ты со своими трагедиями знаешь куда?
– Знаю, – сказал я и вышел.
18
До шести часов я слонялся из комнаты в комнату. Дома никого не было, и слава богу: мама терпеть не может, когда я задумываюсь; по ее понятиям я очень мрачный и скрытный человек, а такие люди плохо кончают. Поэтому она начинала нервничать и упрекать меня тем, что все дети как дети, делятся со своими матерями, а мне самое слово «делиться» кажется противным, и не верю я, что можно от души делиться: можно рассказать, проинформировать, можно попросить совета. Но никакой важной для мамы информации я не мог сообщить, а советы ее были слишком далеки от реального положения вещей. Отец, напротив, не требовал от меня откровенности. Он всегда шел мне навстречу, стараясь разговорить, отвлечь и наводящими беседами добиться от меня высказываний, которые помогли бы ему правильно обо мне судить. Последний раз это ему удалось года два назад. С тех пор я в разговорах с ним разыгрывал из себя то Петю, то Васю. Зачем? Чтоб затруднить ему задачу. Чтоб дать ему понять, что я уже не часть его организма, а целый человек. Сегодня, к счастью, у мамы было родительское собрание в классе, который она вела, а отец в такие дни засиживался у себя в институте. Поэтому я мог задумываться сколько угодно.
Но странно: когда никто не мешает, трудно сосредоточиться. Вдобавок мне было просто физически плохо. В голову лезли самые дикие мысли: то мне казалось, что я смертельно болен и доживаю последние минуты, то – что я в самом деле прибыл с другой планеты и страдаю от света, от влажности, от давления, от микробов, разрушающих мой организм.
В общем, было так плохо, что я даже обрадовался, вспомнив о планете Лориаль.
Я сел за стол, достал из кармана штанов скомканную, опозоренную карту моего континента, положил ее, разгладив, на ватманскую форматку и аккуратно наколол иголкой все заливы и мысы. Потом обвел проколы на форматке остро заточенным карандашом, и через полчаса вторая карта континента уже лежала у меня на столе, девственно чистая и готовая для открытий. Я уточнил границы прибрежных государств и стал кружить над центральными джунглями, выискивая поселения аборигенов.
Мой аэрон лениво плыл над самыми верхушками гигантских трав, покачиваясь тяжело в теплых воздушных потоках, которые сверху казались цветными. Я стоял на передней площадке, по-пижонски засунув руки в карманы, и хмурился, когда усилием воли надо было перекладывать рули. Было хорошо и просто: здесь, в двадцати метрах над поверхностью континента, я был в безопасности и в тепле.
Солнышко пригревало, и бабочки, складывая крылья, мерцали у меня над головой. Если бы я мог все это описать на бумаге, если бы я мог рассказать, как Шурик! Но я только чувствовал, и это было только во мне. Со стороны, наверно, дико выглядело, что я сижу, склонясь над форматкой, и морщу лоб, и хмурюсь, и улыбаюсь, но мне было все равно: целая планета вращалась во мне, теплая и цветная; она принадлежала только мне, и некому было смотреть на меня со стороны, а сам на себя со стороны я смотреть еще не умел.
Так я летел, точнее – плыл, как на тяжелом плоскодонном облаке, внимательно разглядывая спутанную розовую с зелеными цветами траву, пока наконец, случайно посмотрев себе под ноги сквозь стеклянный пол, не увидел аборигенов.
Их были тысячи. Зеленоглазые, серые, цвета ссохшейся земли, они качались на верхушках трав, висели гроздьями на розовых листьях, толпились на огромных цветочных зонтиках, каждый из которых, зеленый или желтый, мог бы служить посадочной площадкой для моего аэрона. Они тянули ко мне серые руки и, запрокинув белесые лица, молчали.
Зависнув в двух метрах от одного из верхушечных зонтиков, я перепрыгнул на него с крыши моей машины (серые тела дождем брызнули в разные стороны вниз, и зонтик опустел), обратился к аборигенам на межплеменном наречии и вкратце объяснил им, что надо объединиться, выбрать достойнейших и, поручив им организацию продовольственных дел и самообороны, начать строить новую жизнь. |