– Все возвращается.
Девиз береговых обитателей. Я произнесла его вслух, словно в ответ на невысказанное обвинение. В конце концов, я же не собираюсь тут оставаться. Я заплатила квартирной хозяйке за месяц вперед; мои немногочисленные пожитки лежат, как я их оставила, и ждут меня. Но сейчас мечта была слишком заманчива, чтоб ее игнорировать, – Ле Салан, не изменившийся, гостеприимный, и отец…
Я неуклюже побежала через разбитую дорогу, к домам, домой.
3
Деревня была безлюдна. Окна по большей части закрыты ставнями – от жары, – и дома выглядели словно сколоченные наспех, брошенные, как пляжные беседки после закрытия сезона. Некоторые дома, похоже, не красили с тех пор, как я уехала: стены, что когда-то заново белили каждую весну, песок выскоблил до полной потери цвета. Единственная герань поднимала голову из оконного ящика с высохшей землей. Некоторые дома – всего лишь деревянные хижины с крышами из гофрированного железа. Теперь я их вспомнила, хотя они не появились ни на одной моей картине.
Несколько platts, плоскодонок, вытащенных волоком вверх по ètier – соленому ручейку, что шел в деревню от Ла Гулю, – лежали на буром отливном иле. На воде стояла пара пришвартованных рыбацких лодок. Я их сразу узнала: «Элеонора» семьи Геноле, построенная моим отцом и его братом за много лет до моего рождения, и «Сесилия», собственность Бастонне, конкурентов Геноле по рыбной ловле. Высоко на мачте одной из лодок что-то монотонно звякало на ветру: тин-тин-тин.
На улице, можно сказать, не было ни души. За одной из ставень мелькнуло лицо; хлопнула дверь, перекрывая доносящиеся голоса. Под зонтиком у входа в бар Анжело сидел старик и пил колдуновку, островной ликер на травах. Я сразу его узнала – это был Матиа Геноле, пронзительные голубые глаза светились на обветренном лице, – но когда я поздоровалась, в них не возникло любопытства. Только искорка узнавания, краткий кивок, что в Ле Салане сходит за учтивость.
Мне в туфли набился песок. У стен домов тоже кое-где скопились наносы песка, словно дюны наступали на деревню. Конечно, и летние шторма внесли свою лепту: у старого дома Жана Гросселя обрушилась стена, на крышах местами недоставало черепиц, а за Океанской улицей, там, где ферма и лавочка Оме Просажа и его жены Шарлотты, землю, кажется, затопило – широкие глади стоячей воды отражали небо. Ряд труб изрыгал воду в придорожную канаву, откуда она стекала обратно в ручеек. Я заметила у стены дома что-то вроде насоса – видимо, чтобы ускорить процесс – и услышала шум генератора. За фермой деловито вращались лопасти небольшого ветряка.
Я остановилась в конце главной улицы, у колодца при святилище Марины Морской. Тут был ручной насос, ржавый, но действующий, и я накачала немного воды, чтобы умыться. Почти забытым ритуальным жестом я плеснула воды в каменную чашу у стены и при этом заметила, что маленькая ниша, в которой стоит святая, свежевыкрашена, а на камнях разложены свечи, ленты, бусы и цветы. Сама святая, весомая, непроницаемая, стояла среди приношений.
– Говорят, если приложиться к ногам и три раза сплюнуть, потерянное к тебе вернется.
Я так резко повернулась, что чуть не упала. Позади меня, уперев руки в боки и чуть склонив голову набок, стояла большая розовая жизнерадостная женщина. С мочек ушей свисали позолоченные обручи; волосы были того же жизнеутверждающего оттенка.
– Капуцина!
Она немного постарела (когда я уезжала, ей было под сорок), но я ее узнала мгновенно; ее прозвище было Блоха, и жила она в ободранном розовом вагончике на границе дюн, с кучей шумных ребятишек. Она никогда не была замужем: «Миленькая, с мужчиной жить – одна морока», – но я помню, как поздно ночью с дюн доносилась музыка, и смущенные мужчины слишком старательно притворялись, что не замечают вагончик с кружевными занавесками и призывным огоньком над дверью. |