|
Кажется, он забылся после уроков труда, пахнущих тлеющей в бомбоубежище ветошью и прокисшей туалетной хлоркой, а перевязанная мохнатым от старости серым пластырем резинка очков прячется в складках жирной шеи его.
После того, как отца выписали из госпиталя, он устроился преподавателем труда в одной из московских школ, где-то в районе Смоленской площади…
Резинка очков прячется, хоронится в складках грибной жирной шеи его.
Когда в комнате становится совсем холодно, и вода в тазах начинает покрываться тонким слюдяным льдом, отец переворачивается на спину. Он открывает глаза и оживает, да так славно, что широко открывает рот (ну наконец-то!), как если бы он глубоко и густо зевал. Затем опускает в горячую парную глубину рта палец, который неминуемо запотевает, и исследует язык, небо, даже и зубы, но ничего не находит там интересного — у пещеры-норы, скорее всего, нет ни дна, ни стен.
Ничего нет.
Отец приподнимается на локте и глядит в окно: над Щеповским пустырем летит снег.
Груды смерзшегося строительного мусора, деревянные вагоны на чугунных, покривившихся, ушедших в землю станинах. Разваленные стеллажи гранитных брусов, привезенных сюда еще пять лет назад для строительства набережной. Река. За рекой черный неподвижный лес.
Местность может быть названа гористой, вернее, холмистой. А осенью холмы выглядят совершенно золотом, жаром, жжением. Их пологие скаты покрыты выжженной собачьей шерстью, ржавчиной, десятилетиями не знавшей ни власяницы, ни пахнущего целлулоидом «черепахового» гребня, ни посоха, но лишь — усердный пепел.
Пепел.
Холмы есть обиталище стужи, потому как низины, где вода стынет, чередуются с кручами, там есть облака. Облака способны к перемене цвета и света. Так, сообразуясь с прихотью ветра, они темнеют, обретая свинцовую невыносимую тяжесть. Или, напротив, светятся серебром выветренных, просоленных стволов деревьев-плавунцов, деревьев-полозов, деревьев-жуков, топляка.
Отец медленно встает с кровати. Кашляет, скорее всего, он себя плохо чувствует или, что представляется более вероятным, слишком, слишком устал. Смертельно устал. Усталость накопилась, и теперь, покидая голову и вздувшийся от напряжения затылок, ведь он всегда краснеет и вздувается у инвалидов, переливается вниз.
Отец перестает кашлять, вытирает ладонью лицо и вдруг более или менее явственно произносит «ам», откусывая губами давно приготовленный, проглоченный и сварившийся в струях огненного пара горла палец. Последний исчезает в норе.
Отец улыбается:
— Подойди ко мне. Не бойся.
Мальчик вздрагивает:
— После того, как меня увезли из Москвы, я о тебе часто думал.
— Иди ко мне.
— Но ведь мы с тобой больше никогда не увидимся.
— Ну и что…
Рассвет обозначает умирание севера, и отец ждет рассвета, чтобы подъехать на коляске к окну и убедиться в том, что север со свинцом, сияние с оловом, а воскресение с деревянной иглой. Такими деревянными просушенными на ветру иглами расковыривают морское дно во время отлива и ищут соляные копи донных червей.
Жуки ползают по подоконнику — «прозрачна ли осень? цветение ли? преображение?»
— а мухи спят на потолке.
Спят до следующего лета.
Сон напоминает покаяние, доступность как греху, так и благодати.
Отец и сын смотрят в окно. В окно виден двор, который начинается каменной вентиляционной трубой с железной крышей и заканчивается угольным сараем, чье плесневелое царство расползлось поневоле, затоплено и повисает на жилах извивающихся гвоздей. Так и улицы города заканчиваются пустырями, тротуары — чугунными тумбами, жестяные карнизы келий привратников — мельхиоровыми картушами, начищенными бузиной перед праздником. Перед Рождеством Христовым — Каспар, Мельхиор и Бальтазар. |