Изменить размер шрифта - +

         Ахнули тысячи зрителей, смолкли свирель и пектида;

         В страхе упав на колени, все жрицы воскликнули громко:

         «Чудо свершается, граждане! Вот она, матерь Киприда!».

 

– Ну-с; и с тех пор ею плененный Пракситель навеки оставил Гнатэну, и ушел с Мегарянкою Фрине, и навеки ее сохранил в своих работах. А когда он вдохнул ее в мрамор – то мрамор холодный стал огненной Фриной, – рассказывал Мане Истомин, – вот это и было то чудо.

 

– А бабушка давно закатилась? – спросил я, наконец, Иду.

 

Девушка хотела мне кивнуть головою; но на половине слова вздрогнула, быстро вскочила со стула и громко проговорила:

 

– Вот, слава богу, и мамаша!

 

С этими словами она собрала горстью набросанную на окне скорлупу, ссыпала ее проворно в тарелку и быстро пошла навстречу матери. Софья Карловна действительно в это время входила в дверь магазина.

 

В эти же самые минуты, когда Ида Ивановна встречала входящую мать, я ясно и отчетливо услыхал в зале два, три, четыре раза повторенный поцелуй – поцелуй, несомненно, насильственный, потому что он прерывался робким отодвиганием стула и слабым, но отчаянным «бога ради, пустите!»

 

Теперь мне стали понятны и испуг Иды и ее радостный восклик: «Вот и мамаша!»

 

Это все было совершенно по-истомински и похоже как две капли воды на его всегдашние отношения к женщинам. Его правило – он говорил – всегда такое: без меры смелости, изрядно наглости; поднесите все это женщине на чувствительной подкладке, да не давайте ей опомниваться, и я поздравлю вас с всегдашним успехом.

 

Здесь были и смелость, и наглость, и чувствительная подкладка, и недосуг опомниться; неразрешенным оставалось: быть ли успеху?.. А отчего и нет? Отчего и не быть? Правда, Маня прекрасное, чистое дитя – все это так; но это дитя позволило насильно поцеловать себя и прошептала, а не прокричала «пустите!» Для опытного человека это обстоятельство очень важно – обстоятельство в девяносто девяти случаях изо ста ручающееся нахалу за непременный успех.

 

Так точно думал и Истомин. Самодовольный, как дьявол, только что заманивший странника с торной дороги в пучину, под мельничные колеса, художник стоял, небрежно опершись руками о притолки в дверях, которые вели в магазин из залы, и с фамильярностью самого близкого, семейного человека проговорил вошедшей Софье Карловне:

 

– Тебя, о матерь, сретаем собрашеся вкупе! Приди и открой нам объятия отчи!

 

– Ах, Роман Прокофьич! – отвечала старуха, снимая с себя и складывая на руки Иды свой шарф, капор и черный суконный бурнус.

 

– И вы тоже! – обратилась она, протянув другую руку мне. – Вот и прекрасно; у каждой дочери по кавалеру. Ну, будем, что ли, чай пить? Иденька, вели, дружочек, Авдотье поскорее нам подать самоварчик. А сами туда, в мой уголок, пойдемте, – позвала она нас с собою и пошла в залу.

 

В зале, у небольшого кругленького столика, между двумя тесно сдвинутыми стульями, стояла Маня. Она была в замешательстве и потерянно перебирала кипу желтоватых гравюр, принесенных ей Истоминым.

 

– Рыбка моя тихая! что ж это ты здесь одна? – отнеслась к ней Софья Карловна.

 

Маня посмотрела с удивлением на мать, положила гравюру, отодвинула рукою столик и тихо поправила волосы.

 

– Тебя, мою немэшу, всегда забывают.

Быстрый переход