.
Помолчала немного.
— Лиза никогда не умела и не желала хотя бы немного подумать о себе. Была бы осмотрительней, эгоистичней, что ли, не запустила бы тогда свою болезнь, могла бы захватить ее вовремя… — Опустила маленькую, гладко, волосок к волоску, причесанную голову. — Что я буду без нее делать? Как я буду?
Сказала очень тихо, но Алевтина услышала. Подумала:
«Как же так можно? Ведь она прежде всего о самой себе горюет».
И тут же устыдилась своих мыслей. Недостойно так думать о старом человеке, тем более, наверно, тоже не очень здоровом и одиноком.
Ведь никого-никогошеньки у нее не останется на всем свете, когда умрет сестра…
Бабушка однажды сказала:
— Самое большое наказание человеку — одиночество. Нет ничего страшнее. — И произнесла повелительным тоном: — Я тебе, девочка, приказываю в самом строгом порядке: имей как можно больше детей, никогда не делай аборт, всегда рожай…
— Бабушка, — взмолилась Алевтина. — Так я же еще не успела выйти замуж, откуда же дети?
— Откуда бы ни были, — хладнокровно отрезала бабушка. — Выйдешь замуж или не выйдешь, это уж как тебе угодно, а рожать будешь непременно!
Помедлив, сказала задумчиво:
— Как же я себя ругаю теперь, что родила всего-то навсего одного сына! Надо было родить еще по крайней мере четверых — и девочек, и мальчиков!
— Папа не похож на тебя, — сказала Алевтина.
— Он в твоего дедушку пошел, — бабушка погладила Алевтину по свежей щеке. — На меня ты похожа.
— Правда? — обрадовалась Алевтина.
— Правда, — бабушка улыбнулась. — Во всяком случае, сколько себя помню, я была именно такой, как ты, и не только внешне, но и характером, всеми повадками, даже голосом, ты вылитая я, какой была в твои годы… — Бабушка пристально посмотрела на Алевтину. — Знаешь, мне вспомнилась сейчас восточная поговорка, вернее, проклятие: «Чтоб ты пережил всех своих близких!» Страшно звучит, ты не находишь?
— Еще как страшно, — сказала Алевтина.
Каждый раз, идя на работу, Алевтина думала: застанет ли Елизавету Карповну? Или ее уже нет, как не было?
И, входя в палату, непритворно радовалась, видя еще живую Елизавету Карповну, слыша ее слабый, но по давней привычке отчетливо произносящий слова голос.
— Как дела, Аля? — тихо, почти неслышно спрашивала Елизавета Карповна, но Алевтина хорошо разбирала каждое слово. — Все хорошо, надеюсь?
У Алевтины все было привычно хорошо, однако она как-то стеснялась признаться в этом Елизавете Карповне, у которой все было из рук вон плохо.
— Нормально, — разрешала себе ответить Алевтина. — Все сравнительно нормально.
— Вот и хорошо, — шелестела Елизавета Карповна.
Она еще жила, еще двигались сухие, потрескавшиеся от внутреннего жара губы, пытаясь раздвинуться в улыбке, еще подрагивали лежавшие поверх одеяла костлявые, с синеватой кожей на ладонях руки, но все было так призрачно, непрочно, грозило вот-вот рассыпаться, бесследно исчезнуть, подобно песчинке, подхваченной ветром; Алевтина смотрела на эту неумолимо тающую человеческую плоть, уходящую с каждым мгновением, которое могло оказаться для нее последним, и сердце ее сжималось от боли, от сознания своей беспомощности, оттого что она знала: никто и ничто не в силах вылечить Елизавету Карповну.
— Какая ты хорошенькая, Аля, — тихо говорила Елизавета Карповна. — Глазам радостно глядеть на тебя!
Алевтина понимала: она не кривила душой, не то что иные больные, которые открыто завидовали ей. |