Изменить размер шрифта - +
..
     Все  те дни, пока Исаев лежал  в  трюме и слышал  над собою постоянный,
изматывающий грохот двигателей, он видел только одно лицо: человека, который
приносил миску  ухи и, сняв наручники,  бесстрастно следил за тем, чтобы все
было съедено.  Возможно,  в уху мешали снотворное, потому  что  сразу  после
этого Исаев погружался в тупое  и  бессильное забытье; противиться судьбе он
был не в силах уже, воспринимая происходящее отстраненно, равнодушно.
     Однажды, правда, сказал:
     -- Я все время потный... Очень жарко... Можно принять душ?
     --  Никс фарштеен, -- ответил человек,  и тогда Исаев понялучто все эти
дни уху ему приносил русский.
     Не может быть, сказал он себе, чтобы наши проломили мне голову в порту;
это какой-нибудь власовец;  я  не имею права  ему открываться;  какое же это
было счастье, когда  я добрел до нашего торгпредства,  и  открылся, и слышал
своих,  ел щи и картошечку с селедкой, и постоянно торопил товарищей,, чтобы
они  выехали  туда,  где ждал помощи Роумен с  запеленутым  Мюллером,  а они
успокаивали  меня, говорили, чтоб я не волновался, уже, мол, поехали; хотите
еще рюмашку; надо расслабиться; вы ж дома,  сейчас мы  вас довезем до порта,
тут  оставаться рискованно, знаете ситуацию лучше  нас, пойдете по  седьмому
причалу, там вас встретят, угощайтесь, дорогой...
     Как же лихо меня  перехватили, сонно думал  он; стоило нашим отстать на
сто метров всего, стоило мне остаться  одному  -- и все! Я ж знал, что  меня
пасут, постоянно,  каждодневно, ежечасно пасут, надо было бежать сквозь этот
масляный, липкий провал портовой затаенной темноты  и очутиться возле сходен
нашего корабля, а  я не бежал, у меня сил  не было бежать, и какой-то  вялый
туман в голове  до того  мгновения, пока  я не  ощутил раскалывающий треск в
темечке, и это было последнее, что я  ощутил тогда, на  берегу  Атлантики, в
душных тропиках, пропахших рыбой, мазутом и  канатами, -- у каждого каната в
порту свой особый запах, странно, почему так?
     ...Утром тот же человек  поднимал его, снимая  с ног  'веревки, и вел в
туалет; дверь закрывать  не разрешал, внимательно  смотрел,  как он корчился
над узкой горловиной гальюна; на корточках долго сидеть не мог, снова ломило
в позвоночнике, как до того дня, пока его не вылечила индианка, когда ж  это
было? Как ее звали? Кыбы-вирахи? Или это вождь, ее муж? Ее звали Канксбрихи,
кажется, так...
     ...На  гвозде  висел  один лист  белой  бумаги,  его  приходилось долго
разминать, потому что бумага была канцелярская,-твердая, чуть ли не картон.
     -- Слушайте, -- сказал как-то бессловесному человеку Исаев,  -- неужели
на судне нет пипифакса?
     --  Никс фарштеен, -- заученно  ответил тот, надевая на запястья Исаева
наручники.
     ...Он мог осознанно, поэтапно думать лишь утром, перед походом в гальюн
--  до  ухи  и  перед  ухой-ужином;  все  остальное  время  лежал  в  мокром
беспамятстве, руки в наручниках, ноги повязаны, словно у коня в ночном, тело
задеревеневшее,  лишь изредка сведет судорогой икры,  но он воспринимал  эту
судорогу как благо, свидетельство того, что жив, что происходящее не бред, а
явь, самая что ни на есть реальность.
Быстрый переход