И он позволил себе открыто, торжествующе усмехнуться. Но коротким и мимолетным было его торжество, потому что следующий миг смахнул с доски все фигуры, опрокинул и самую доску, служившую ареной для логически рассчитанных ходов. Стрепетова настигла мысль, еще не мысль, а предчувствие... Тут же оно и ускользнуло, спугнутое его ошеломлением, но тотчас вернулось, оформившись и окрепнув, и тогда мысль набатно загудела в мозгу, созывая и выстраивая в зловещий порядок все известные прежде факты, сведения и догадки. И когда Антипина подняла глаза от справки и стала смотреть на него, он уже был целиком во власти этой внутренней работы. Ее ожесточенное сопротивление и ложь во всем, что касалось ребенка, ее «своими руками утоплю», сказанное сестре, нежелание его регистрировать, дабы не сохранять следов ни в каких документах, наконец, собственное стрепетовское ощущение, испытанное утром в кабинете Вознесенского, — все связалось воедино, и он уже верил, не верить уже не мог. И на ту же чашу весов ложилось то, что происходило с Антипиной теперь. Совершенная растерянность в ту минуту, когда увидела справку. Потом все более четкий страх. И короткое тяжелое оцепенение перед тем, как она подняла голову и стала смотреть на него.
Она поняла. Слишком громко билась в нем та мысль, чтобы ее можно было не услышать. И Стрепетов увидел, что она поняла, потому что лицо ее задрожало, как от удара, и он напрягся, ожидая, что произойдет.
Конечно, он и прежде знал, знал, что рано или поздно может встретить преступника из преступников, зверя в облике человека, убийцу. Но эта возможность брезжила в смутной дали и была так невелика, что о ней не стоило всерьез думать, изобретая рецепты поведения на такой маловероятный случай. Он оказался не готовым к встрече. Он был оглушен ее внезапностью. А еще больше ее непередаваемой гнусностью оттого, что жертвой был ребенок. И Стрепетов растерялся, не зная, что делать дальше. Сидел, молчал и смотрел на нее, снова ужасаясь своему открытию, и ждал какого-то толчка для дальнейших действий. Ждал, чтобы она созналась.
Но Антипина не падала на колени и не заламывала рук. Страх и растерянность сползали с заострившихся черт ее лица, а в глазах что-то твердело, таяло и снова собиралось, порождаемое напряженным раздумьем. И наконец в них утвердилась решимость. Она даже похорошела, вдохновленная своей злобой. Но — молчала. И так они сидели в лихорадочной тишине, громоздя между собой невидимую стену ненависти и проклятий и копя ярость для будущей борьбы. И когда Стрепетов, не выдержав, нажал кнопку звонка и встал, резко двинув стулом, она тоже вскочила, подброшенная, и плюнула свое ему в глаза:
— Попытайся, пиявка, докажи!
— Постараюсь, — сказал он сквозь зубы.
А разводящий все не шел, и Стрепетов едва дождался, когда можно будет сказать: «Уведите!»
* * *
Стрепетов мерял ногами московские улицы, переулки и бульвары. В дороге постепенно приходил в себя, мысли утрясались. А до райотдела — он прикинул — пешего хода было на час, ну, с маленьким гаком. По туристским масштабам — пустяк.
По-настоящему он не видел ни бульваров, ни улиц, ни переулков. Они шли вторым планом, случайным фоном того, что он нес в себе, что продолжало в нем клокотать и гудеть: тишина тюремного кабинета, наглость Антипиной, его палец, бесконечно долго прижатый к кнопке звонка, цепь фактов, которые, как их ни переставляй, ведут все к одному финалу, ее судорожное желание поскорей закончить дело, пока не раскрыто главное, и снова тот миг, когда страшное озарение впервые коснулось его, — все это кружилось в нем беспорядочным хороводом, заставляя убыстрять шаги, перемахивать вчерашние лужи и закуривать на ходу, потому что его гнало вперед, и остановиться он пока не мог...
Стрепетов не сказал бы, где именно, на каком повороте или перекрестке он сообразил, что принял безоговорочно мысль об убийстве, и теперь вроде бы стал привыкать к тому, что (выражаясь официально) в его производстве появилось отныне дело о преднамеренном убийстве гражданкой Антипиной А. |