— И кого же прочат на сию высокую должность? — об ответе я уже догадывался.
— Меня, — не то грустная усмешка, не то вымученное смирение.
— Тогда я с вами, — быстро заявил я.
— Позвольте, а кто будет заниматься бумажками в Париже? — не слишком уверенно напомнил отец Мак-Дафф.
— Отец Фернандо, — к такой ситуации я уже давно подготовился. — Все равно ему больше делать нечего. Пусть на собственной шкуре познает всю тягость инквизиторской работы. Или пусть наймут другого монаха — в столице Франции доминиканцев, простите за вульгарный каламбур, как собак нерезаных.
— Я подумаю, — неопределенно протянул отче Алистер, но в этом «подумаю» отчетливо просвечивало еще не высказанное «да». Я требовался ему здесь, и мы оба отлично это понимали.
...Вечер того же дня принес к стенам нашего обиталища две новости. Первая — в Париже на Гревской площади четвертовали блажного Равальяка. Во время казни он решил уподобиться блаженной памяти Жаку де Молэ, на все лады проклиная Бурбонов, и теперь по всей столице гулял шепоток: сбудется или нет?
Второе известие явилось самолично, в облике донельзя довольного собой фон Краузера. Он разыскал мадам или мадемуазель Маштын, имевшую некое отношение к недоброй памяти Ордену Козла. Теперь она, разумеется, носила другое имя и даже перебралась из мещанского в дворянское сословие, но фон Краузер клялся и божился, что это — она и никто другой. Подлиза и ябедник Краузер удостоился скупой похвалы крайне озабоченного местными сварами отца Мюллера и удалился в ночь — подозреваю, что пропивать полученную награду. В моей же душе заскреблось противное предчувствие: если пани Маштын окажется молодой и хорошенькой, то не кому иному, как мне, предстоит таскаться за ней и по каплям выяснять, что она знает, чего не знает, и как через нее можно выйти на тех, кто знает больше.
Иногда я просто ненавижу свое ремесло.
КАНЦОНА ВОСЬМАЯ
Praha Zidovska и другие чудеса
Снова дождь, снова октябрь, и снова трактир. Однако теперь не на забытой богом и людьми границе между Англией и Уэльсом, а в пражской Малой Стране — квартале золотой и золоченой молодежи, царедворцев и алхимиков, гадателей и астрологов, умопомрачительных дам, выходящих на прогулки только в сумерках, галантных кавалеров, многозначительно побрякивающих шпагами, каких-то подозрительного вида личностей, очень напоминающих тех, что состоят в верной свите фон Турна, обманчиво-тихих еврейских торговцев-перекупщиков со столь проникновенными взорами, что даже не хочешь, а купишь у них что-нибудь, горланящих по ночам студентов, воров и их подружек, выглядящих не хуже дворянского сословия, и еще тысячи и одного персонажа, почти неразличимого в вечерней полутьме.
Герр Мюллер, отцы Лабрайд и Фернандо давно уехали в Париж, бросив нас с отцом Алистером в Праге под охраной нескольких верных швейцарцев, без которых, впрочем, мы прекрасно обходимся — наши вояки от безнадзорности совсем разболтались, и вместо несения службы теперь пьянствуют, дерутся в трактирах, а один даже женился. Впрочем, Бог им судья, кто теперь не безгрешен?..
Здешний трактир (он называется «Лошадь Валленштейна», почему — я так и не выяснил) даже трактиром-то можно называть с большой натяжкой, скорее уж это здешнее подобие кофейни очаровательной Нинон де Ланкло из парижского квартала Марэ, и распоряжается тут местная знаменитость, как ни странно, почти соотечественница — мадам Уитни, пани Эля, Елена Прекрасная и легконогая Геба в одном лице. Мадам держит свое заведение железной рукой, благородные — направо, не слишком благородные, но с тугими кошельками — налево, всем прочим от ворот поворот, а кто не согласен с такими правилами — в миг вылетит яскоткой, то бишь ласточкой, и можно даже не трудиться отпирать дверь. |