— Простите, милорд, я совсем не это имела в виду.
Граф неприятно оскалился и неторопливо прошествовал к дивану. Вальяжно расположившись на нём и закинув обе руки на спинку, он принялся бесцеремонно меня изучать. Я же продолжала стоять напротив, прижимая книгу к груди.
— Я женился по любви.
— Разумеется, милорд. По-другому и быть не могло.
— Не нужно говорить об этом с таким понимающим видом, — повысил голос он. — Вы ни черта не знаете!
— Напротив, милорд. Я охотно верю в то, что леди Фабиана умеет внушать любовь.
— А вы не слишком-то почтительны. А ещё недоверчивы. Так для чего люди, по-вашему, женятся?
— Чтобы составить хорошую партию.
— И к тому же циничны. А как же светлейшее из чувств? Разве не во имя него благородные лорды совершают подвиги на страницах романа, который вы сейчас читаете и усердно прячете каждый вечер под подушку?
Я вздрогнула. Откуда он знает?
Граф зашёлся от беззвучного смеха.
— Да бросьте, не нужно следить за вами, чтобы знать, какими медовыми пряниками забита голова юных дев. Так почему вы мне не верите? Вы же её видели, вот и скажите: разве можно не любить Фабиану? Вам прежде доводилось видеть столь совершенную оболочку? А её голос…
Его глаза вспыхнули, как у охотника при виде окровавленной лани.
— Видимо, у меня свои представления о проявлениях любви, милорд.
— Ах, вы о вчерашнем… вы любите пирожные, мисс Кармель?
На столике между нами стояла принесённая мною тарелочка, так что вопрос был праздным.
— Да, милорд.
— А какое ваше любимое?
— Эклер с ванильным кремом, милорд.
— А вы могли бы съесть два таких эклера разом?
— Пожалуй…
— А пять?
— Это было бы затруднительно.
— А десять?
— Едва ли это возможно.
— Так вот представьте, мисс Кармель, я тоже очень люблю пирожные — ореховые корзинки, если быть точным. Настолько люблю, что начинаю их есть и уже не могу остановиться: во рту приторно сладко, аж до тошноты, живот скручивает от боли, но я продолжаю через силу запихивать их в себя. Чувство престранное: и сладостно и гадко. Я знаю, что остаток дня мне будет очень плохо, но завтра я пойду за новой порцией. И кто в этом виноват: пирожное, оттого что оно такое заманчивое и хорошо пропеченное, или я, потому что, зная о последствиях, продолжаю его есть?
— Но пирожное не внушает вам привязанность насильно.
— Разве одно мешает другому? Или вы думаете, я не в состоянии отличить истинную привязанность от внушаемой? Уверен, и вы почувствовали вчера разницу. Хотя противиться, признаю, очень трудно. Порой невозможно. Тем не менее несложно определить, где истинное чувство, а где сладостное принуждение. А теперь представьте, что оба ощущения взаимноналожились…
— Тогда я бы возненавидела это пирожное.
— Так, по-вашему, ненависть противоположна любви?
— А разве нет?
— Нет. Равнодушие — вот истинный антипод.
— То есть, пока я здесь, мне придётся любить ореховую корзинку?
— Именно.
— И нет другого выхода?
— Ну, разве что залепить себе уши воском. Потому что заставить корзинку молчать очень проблематично.
Скорее, нереально. А стоит леди Фабиане заговорить, а тем паче запеть, пытаться противиться её чарам — всё равно что дуть на океан в надежде отвести надвигающееся цунами.
— Но вам повезло родиться женщиной. На вас её влияние сродни легкому ветерку, — усмехнулся граф. |