Адрес: Monsieur Monsieur Alexandre Pouschkine Conseiller d’Etat etc. etc. etc. à St. Pétersbourg
[Другой рукой: ] Милостивому государю статскому советнику Александру Пушкину в Санктпетербурге.
Письмо твое с Шеншиным я получил. Досадно, что Данилевский отсекает целые периоды от статей моих. Что делать! Я однако ни слова не намекну ему о том; боюсь рассердить его. Он теперь пишет двенадцатый год; пожалуй с сердцов вычеркнит из него и дела мои.
Между тем признаюсь, — я обозрением его 1814 года довольно доволен. Происшествии изложены ясно, есть в нем документы неизвестные; конечно, ни одно выражение не берет на штыки читателя, зато всё сочинение проникнуто теплою любовью к России, что для меня варвара, человека без примеси русского, бог знает как усладительно, особенно при настоящем духе Общего Гражданства, разливаемого нашими школьниками-Ликургами с очками на носу и в батистовых рубашках. Но неужели нельзя хвалить русское войско без порицания Наполеона? Порицание это причиною того, что всё сочинение отзывается более временем 1812 года, слогом Сергея Глинки — когда ненависть к посягателю на честь и существование нашей родины внушала нам одни ругательства на него, — чем нашим временем, когда забыта уже вражда к нему и гений его оценен бесспорно и торжественно. А все эти выходки Данилевского для чего? Для того, чтобы поравнять в военном отношении Наполеона с Александром; будучи не в состоянии возвысить последнего до первого — он решился унизить первого до последнего и оттого похож на тех французов, которые при вступлении нашем в Париж, навезав веревку на шею бронзовой статуе великого человека, тащили ее с верха колонны на мостовую.
Ты спрашиваешь о Чедаеве? Как очевидец я ничего не могу сказать тебе о нем; я прежде к нему не езжал и теперь не езжу. Я всегда считал его человеком начитанным и без сомнения весьма умным шарлатаном в беспрерывном параксизме честолюбия, — но без духа и характера как белокурая кокетка, в чем я и не ошибся. Мне Строганов рассказал весь разговор его с ним; весь, — с доски до доски! Как он, видя беду неминуемую, признался ему, что писал этот пасквиль на русскую нацию немедленно по возвращении из чужих краев, во время сумашествия, в припадках которого он посягал на собственную свою жизнь; как он старался свалить всю беду на журналиста и на ценсора, — на первого потому, что он очаровал его (Надеждин очаровал!) и увлек его к позволению отдать в печать пасквиль этот, — а на последнего за то, что пропустил оный. Но это просто гадко, а что смешно, это скорбь его о том, что скажут о признании его умалишенным знаменитые друзья его, ученые Balanche, Lamené, Guisot и какие-то немецкие Шустера-Метафизики! Но полно; еслиб ты не вызвал меня, я бы промолчал о нем, я не люблю разочаровывать; впрочем спроси у Т[ургенева], который на днях поехал в Петербург, он может расскажит происшествие это не так, как я, и успокоит на счет Католички.
Ты хочешь печатать оставшиеся строки от Занятия Дрездена. Напрасно. Ты увидишь, как статья будет гола. Лучше я тебе пришлю какую-нибудь другую статью, а ты возврати мне эту. Впрочем как хочешь; всё отдаю на волю моему отцу и командиру. Только ради бога пришли мне копию с Занятия Дрездена, зачертя в ней карандашем всё то, что зачертила ценсура кровавыми чернилами. Да присылай скорее, без замедления, не клади в долгой ящик, у меня не осталось даже и черновой тетради. Прости.
Денис Давыдов.
23 ноября — Москва, на Пречистенке в собственном доме.
Можешь ли дать мне заимообразно первые десять томов Голикова на десять дней. Они мне нужны для справок по бумагам Петра Великого, которые хочу издать.
Хочешь ли для своего Современника ученую рефютацию брошюрки Устрялова? Мне читали начало опровержения, и оно будет очень дельное, но дописать его хотят только, если уверятся, что она будет напечатана. |