Изменить размер шрифта - +
Широкие улицы на холмах, добротные домики, заборы, деревянные тротуары. Кое-где — и новые кирпичные здания. Все здесь просторно, основательно, неторопливо. В шести километрах от деревни — гора Колпаки, чьи зубцы видны над лесом с окраины. А в двух километрах за Колпаками кончается Европа и начинается Азия. Границу здесь провел Татищев. Он первым предложил считать границей гребень Уральского хребта.

Посреди деревни раньше был обширный пруд. Сейчас воду из него спустили, и в плоской, как блин, неглубокой котловине в сочной траве блестят последние лужи и извилистые протоки, а речка, как собака по невидимому следу, бежит по старому руслу и легко проскальзывает в раскрытую пасть старой плотины.

Раньше, когда стоял пруд, здесь драга мыла золото. Может, она и сейчас моет, но я что-то ее не видел. Впрочем — каюсь, грешен — я и не присматривался. Хватило. Помню свое детское впечатление, хоть память рисует нечетко… Мутное, бурое озеро кофейного цвета с взрытыми берегами, а посреди него, как свинья в грязи, плавает драга — многоэтажный и многооконный деревянный дом с какими-то трубами, мачтами, кранами, весь опутанный леерами и тросами, с лодкой у ворот, с ржавой крышей, соединенный с берегом провисающими кабелями высокого напряжения. И в доме этом горит свет, что-то гудит, грохочет, слышен лязг, завывание, гул и плеск жижи. Лихие золотодобытчики в посконных рубахах, бьющие «дудку» или ворочающие сито, давно ушли в прошлое вместе с героями бажовских сказов и клондайкских историй Джека Лондона.

А вот в облике Промыслов это прошлое как-то сохранилось. Ничего не дошло с тех времен — ни конторы приказчика, ни заводских строений, ни мельницы, ни даже пруда — а дух остался. Промысла… Тяжелая, полная достоинства работа — добыча золота. Трудное дело — как воздвижение креста. Над плотиной в высоком небе носятся какие-то птицы. Я кладу ладони на могучий штурвал, которым когда-то поднимали и опускали заслонку над проемом. Штурвал уже не нужен — ржавые цепи оборваны, а изогнутая заслонка упала на дно и косо, как крыло, торчит из воды, с журчанием ее обтекающей…

В 1900 году на этих промыслах работал Александр Грин. Тогда ему, наверное, еще только грезились и алые паруса, и Бегущая по волнам, и корабли в Лиссе… Все было впереди — и блуждание по лесам в обществе старичка-балагура, оказавшегося убийцей и беглым каторжником, и непосильный труд, и подполье, и тюрьмы, и столичная богема, и голод, и выстраданные книги, и болезнь, и домик у сияющего моря, к которому он всю жизнь стремился и у которого ему суждено было умереть. А начиналось все здесь.

Неотступно звала, тревожила мечта, и он рвался из этих диких, неприютных мест, и, захлебываясь, упрямо плыл к своей солнечной бухте по хмурому океану тайги, который больше любого моря на Земле. И доплыл, и добрался через тысячи бед и тысячи верст… Но почему-то зазвучала в его песне нота отчаяния. Отец говорит Ассоль: «Много ведь придется тебе в жизни увидеть парусов издали нарядных и белых, вблизи рваных и наглых». И уже в другой книге, как эхо: «Никогда не бойся разочарования. Разочарование — это плата за что-то, полученное прежде. Несоразмерная порой, но будь щедр». А что прекрасное у него было прежде?

Конечно — мечта, но и эти горы, и синий туман над лесом, и долгое молчание скал над бегущей водой… Грин писал: «Беззащитно сердце человеческое. А защищенное — оно лишено тепла, и мало в нем горячих углей, не хватит даже, чтобы согреть руки…» Здесь, в этих местах, сердце Грина стало беззащитным. А там, куда он так стремился, жизнь бессовестно этим воспользовалась.

Говорят, что Грин — писатель-романтик. Какой же он романтик, если вся боль, льющаяся со страниц его книг, от того, что жизнь оказалась прекраснее мечты, а он не успел понять этого вовремя. Все герои Грина отказываются от мечты, от Несбывшегося — потому что земной мир, хоть он и проще мечты, но он добрее.

Быстрый переход