Изменить размер шрифта - +
)

Но это самое творчество – оно же тоже требует валюты. Оно денег стоит. И платить надо не жизнью, как вы думаете – вам бы все покрасивше, – и даже не любовью (любовь – такая удивительная вещь, что ею нельзя расплатиться ни за что: ее и не купишь, и, что самое обидное, никому не впаришь. Вроде брильянта, которым приятно обладать – но его же никому нельзя показать!). Платить приходится эмпатией, да, состраданием, альтруизмом, любовью к ближнему. Творчество отбивает к этому ближнему всякий интерес. Он вам становится вообще на фиг не нужен. Это довольно ужасное ощущение, потому что мы привыкли считать безразличие к окружающим чем-то вроде греха, душевного порока. А вот Ландау, например, так интересовался своей физикой, что женщин воспринимал чисто как развлечение. А Пушкин интересовался своими стишками и драматургией. И очень мало на свете творцов, которые, выбирая между единственным экземпляром начатой главной книги и котеночком, стали бы спасать из огня именно котеночка. Это распространенный тест: что бы вы вынесли из огня – «Мону Лизу» или котеночка? «Мону Лизу» что ж выносить, она чужая. А если тут главный труд и дело всей жизни? А котеночек все равно потом сдохнет во дворе максимум через двадцать лет, хорошо, пусть это будет кошачий долгожитель, он проживет бессмысленных пятьдесят лет, но что толку? Короче, размышления о толке – они тоже признак душевной болезни, потому что между живым и неживым естественно выбирать живое. Но для творца это как раз неестественно, поэтому платой за шедевры, полные высокой человечности, часто становится полная расчеловеченность. Кто об этой плате не осведомлен, тот часто ударяется о жизнь, как фейсом об тейбл. Думаю, в Литинституте должны учить именно жить с этой душевной патологией, а не писать: писать все и так умеют, если пишут. Если болезнь неизлечима – а писательство и рисовательство неизлечимы, – надо учить с ними жить.

Вот, товарищи, какая важная вещь валюта, и не зря с ней связана одна из самых трагичных советских историй. Известному валютчику, советскому подпольному миллионеру Яну Рокотову (1927–1961) дали сначала восемь лет, потом пятнадцать, а потом расстрел. Это было вопиющее нарушение всех судебных норм, потому что, во‐первых, Рокотов никогда не покушался на чье-либо здоровье, во‐вторых, нельзя за одно преступление судить более одного раза, а в‐третьих, закон не имеет обратной силы. Но Хрущеву плевать было на закон, он вообще не слишком уважал все эти буржуазные условности, и когда ему в ГДР сказали, что в Москве свирепствует черный рынок, он начал рвать и метать, потому что это была публичная пощечина – и от кого? От немцев! И Рокотова расстреляли, хотя у него было много смягчающих обстоятельств, а главное – он был финансовым гением, фактическим создателем этого самого черного рынка в СССР, и иностранцы восхищались его умением обходить закон. Была даже легенда, что сами следователи его уважали и ему сочувствовали и предложили ему последнее желание, и это желание было проехаться по всем московским местам его боевой славы, по ресторанам и злачным барам, и его под охраной провезли, и все были потрясены: как, Косой?! (Он был одноглазый.) Купец?! (Это была его кличка.) Ты живой?! Да, отвечал он, наверное, да, там договорились, и меня вышлют. Буду жить там – и махал рукой на Запад. И потом исчез навсегда, и все знали, что он там.

Но, конечно, это легенда. Потому что никогда бы они на такое не пошли – они же не романтики, и нет в них ни мягкосердечия, ни сострадания. Они тоже платят и понимают свою валюту: раз они родились такими ужасными людьми, что им нет на свете никакого места, кроме как среди палачей, надо им расплатиться с мечтой о семейном счастье и чистой совести. Если люди с такими задатками получают место в социуме, они платят за это спокойным сном и малейшими проблесками человечности: только жрать, только перекусывать глотки железными зубами.

Быстрый переход