Все было не так в этом доме, и сам он был не на месте в нем. «Почему они все время рассказывают, как они страдали? Можно подумать, прочие создания божьи только и делают, что блаженствуют!»
Пока Терсчеллинг шумно празднует возвращение в Москву и репетирует в театре, Джон осматривает московские музеи. «Я видел все московские картины, хорошие и дурные, европейскую и – видимо, за грехи мои тяжкие – русскую живопись. В музеях я изучал историю революции, видел воротнички Ленина, ногти Достоевского и зубочистки Кропоткина. Сколько всего хранится в московских музеях!» Вскоре он знакомится с молодой американкой Шейлой Радд. Она сообщает ему, в частности, что, если русские слишком часто посещают зарубежные посольства, их могут заподозрить в нелояльности и того гляди сослать в Сибирь. Американцы обсуждают особенности московской жизни: «А эти голуби, жуткие голуби?! Будят меня каждое утро! Они куда хуже кошек!» – «Это русские голуби. Они много страдали». «Не все понимаю в вашем разговоре, – вступает Гриша, – но, кажется, вы нападаете на святую Русь». – «Отнюдь! – восклицает Джон. – Только на голубей, обои, призраки, урны с прахом и неработающие сортиры, но я все еще надеюсь обнаружить что-то еще!» – «Боюсь, друг мой, – замечает Гриша, – вы впали в типично русское настроение». Джон впадает в это настроение чем дальше, тем глубже: «Не то чтобы прежде Джон не догадывался о существовании нищеты и несправедливости – но только в России он увидел их столь агрессивными. В других странах нищие просили, а здесь требовали, атаковали, обвиняли. Они не просили о благотворительности, а требовали долг, как кредиторы. Их злые голоса обвиняли весь внешний мир, в котором такие, как Джон, жили в тепле и безопасности, пока остальные прозябали в ночи, полной угроз. И даже когда он подавал – он не искупал этим своего теплого пальто и сытого желудка».
Особый интерес представляют дискуссии Джона с его новой пассией – насмешливой, рыжей и сероглазой чикагской уроженкой Шейлой. Шейла – убежденная марксистка, «хотя с ее врожденным чувством юмора непросто было отвлечься от смешной стороны всех этих массовых верований и языческих жертвоприношений». Джон пытается объяснить ей, что «здание ее веры состоит из тысячи взаимоисключающих, сталкивающихся неправд», – но у нее, как у всякого левака, готов ответ: «Если ты не хочешь сделать мир чуть лучше, ты эгоистичная свинья, гедонист, солипсист, просто овощ! Если тебя устраивает, что китайские кули работают по 12 часов в день за 20 центов и ты можешь спокойно жить, наслаждаясь их трудом, – ты свинья, каковы бы ни были твои взгляды!» «И ты готова взорвать бóльшую часть мира, пролить моря крови, принеся хаос и разруху, ради чего? – ради шанса?! Ради ничтожного шанса на улучшение их жизни ты готова принести эти жизни в жертву?!» – «Все лучше, чем терпеть нынешнее положение!» – отвечает ему рыжая, и эти разговоры буквально скопированы с любого современного форума о московских выборах, которые якобы ведут страну к кровавому хаосу; о, если бы все увидели, до какой степени все это уже отспорено! Ленинская доктрина, говорит Джон, годится лишь для людей умных, но полуобразованных: так сложились биографии ее создателей. Она годится лишь для тех, кому нечего терять, – а это не лучшие люди. (Здесь же он замечает, что эта доктрина в значительной степени еврейская, но при комиссаре нельзя сказать слово «еврей», чтобы не быть обвиненным в антисемитизме.) Но нас больше интересует не доморощенная социология двух влюбленных американцев, еще не понимающих, что они влюблены, а их взгляд на Россию.
«С запада надвигалась снежная туча. |