Изменить размер шрифта - +
Однако этот пейзаж каким-то образом проникает в человеческое жилище — или же полосатый диван на кривых ножках, круглый столик, зеркало в резной раме и прочее, необходимое по ходу событий, возникают и исчезают, возникают и исчезают...

Вот и сейчас — угол комнаты образовался. Красный угол — тот, где образа. И край стола, за которым занимается шитьем Прасковья — большая громоздкая женщина с большим неподвижным лицом, повязанная белым платком. Хотя на вид ей малость за тридцать, но всякий скажет — замужем не была и не возьмут, больно дика и сурова. А порой так взглянет — как если бы не в своем уме...

Тут же — подоконник, на который присела Аксинья — молодая, нарядная, в кружевном чепчике, в фишбейном платье — большими букетами по светлому полю.

 

АКСИНЬЯ. Да что ж это? Ему давно пора домой быть, а все нейдет! Обед давно поспел!

ПРАСКОВЬЯ. Спевка у них. Сам с утра говорил.

АКСИНЬЯ. Спевке и закончиться бы давно пора.

ПРАСКОВЬЯ. Еще барин говорил, что в концерт его звали, песни господина Сумарокова петь. Должно, сидит у Сумарокова, сговаривается.

АКСИНЬЯ. У Сумарокова? С театральными девками? С танцорками?

ПРАСКОВЬЯ. Да будет тебе, Аксинья Григорьевна. На что ему театральные девки? У него, слава Богу, жена есть...

АКСИНЬЯ. Когда ж это он про концерт говорил? А, Прасковьюшка? Это что-то новое — ты помнишь, а я не помню!

ПРАСКОВЬЯ. Да как я кофей с кухни принесла. Ты, сударыня, с утра все спросонья ворон считаешь. А Андрей Федорович твой все прямо за завтраком обсказал — что в церкви спевка, что сама государыня слушать придет, и с вельможами своими вместе, что потом о концерте сговариваться будут...

АКСИНЬЯ. Да? Вот странно...

ПРАСКОВЬЯ. И меньше бы ты беспокоилась. Твой Андрей Федорович на виду — среди всех певчих наилучший, сама государыня его полковничьим чином пожаловала. Ему такая служба от Бога положена — перед самой государыней в ее собственной церкви петь. И ноты им, сказывали, дают переплетенные в серебряные доски — с серебра, значит, поют! А тебе дай волю — ты его к юбкам своим пришпилишь да и будешь на него денно и нощно глядеть.

АКСИНЬЯ. И вовеки бы не нагляделась!.. И не наслушалась!..

ПРАСКОВЬЯ. Да уж, ангельский у него голос...

АКСИНЬЯ. Я знаю — на него многие заглядываются. Послушай, Параня, ведь коли он кому ответит... это же страшный грех будет, правда?

ПРАСКОВЬЯ. Коли позволит себя с толку сбить?

АКСИНЬЯ. Предать любовь — страшнее греха нет! Вот ведь Христос всех учеников любил, а Иуда его предал...

ПРАСКОВЬЯ. Выкинь из головы дурное, матушка Аксинья Григорьевна. Он твой венчанный муж, он тебя любит — чего тебе еще?

АКСИНЬЯ. Да беспокойно мне, душа не на месте...

ПРАСКОВЬЯ. Ты куда, сударыня моя, собралась?

АКСИНЬЯ. Наверх, в спальню пойду. Оттуда улицу дальше видать. Там ждать сяду.

 

Аксинья ушла, и откуда-то сверху раздался ее звонкий голосок:

 

Успокой смятенный дух

И, крушась, не сгорай!

Не тревожь меня, пастух,

И в свирель не играй!

Мысли все мои к тебе

Всеминутно хотят;

Сердце отнял ты себе,

Очи к сердцу летят!

 

Прасковья встала из-за стола и подошла к образам. Широко перекрестилась и тяжко вздохнула.

 

ПРАСКОВЬЯ. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе. Царю небесный, Утешителю, Душе истины, иже везде сый и все исполняяй, Сокровище благих и жизни подателю, прииди и вселися в ны и очисти ны от всякой скверны, и спаси, Блаже, души наша...

 

Но молитва из ее уст делалась все тише, тише, и вдруг непонятно где возник иной голос Прасковьи — не глуховатый, маловыразительный, а живой, звонкий, исполненный подлинной мольбы.

Быстрый переход