Николай Аполлонович спал, читал, ел; даже, он вожделел: к Софье Петровне; словом: все текло в рамках.
Но, и – но!…
Он и ел, не как все, и любил, не как все; не как все, испытывал вожделение: сны бывали тяжелые и тупые; а пища казалась безвкусной, самое вожделение после моста приняло пренелепый оттенок – издевательства при помощи домино; и опять-таки: отца – ненавидел. Что-то было такое, что тянулось за ним, что бросало особенный свет на отправление всех его функций (отчего он все вздрагивал, отчего руки болтались, как плети? И улыбка стала – лягушечьей); это что-то не было фактом, но факт оставался; факт этот – в что-то.
В чем что-то?
В обещании партии? Обещания своего назад он не брал; и хотя он не думал, но… другие тут думали, вероятно (мы знаем, что думал Липпанченко); и ведь вот, он по-странному ел и по-странному спал, вожделел, ненавидел по-странному тоже… Так же странной казалась его небольшая фигурка – на улице; с бьющимся в ветре крылом николаевки, и будто сутулая…
Итак, в обещании, возникшем у моста – там, там: в сквозняке приневского ветра, когда за плечами увидел он котелок, трость, усы (петербургские обитатели отличаются – гм-гм – свойствами!…)
И опять-таки самое стояние у моста есть только следствие того, что на мост погнало; а гнало его вожделение; самые страстные чувства переживались им как-то не так, воспламенялся не так он, не по-хорошему, холодно.
Дело, стало быть, в холоде.
Холод запал еще с детства, когда его, Коленьку, называли не Коленькой, а – отцовским отродьем! Ему стало стыдно. После смысл слова «отродье» ему открылся вполне (чрез наблюдение над позорными замашками из жизни домашних животных), и, помнится, – Коленька плакал; свой позор порождения перенес он и на виновника своего позора: на отца.
Он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши: они вырастали.
Тогда-то вот Коленька понял, что все, что ни есть на свете живого, – «отродье», что людей-то и нет, потому что они – «порождения»; сам Аполлон Аполлонович, оказался и он «порождением»; то есть неприятною суммою из крови, кожи и мяса – неприятною, потому что кожа – потеет, мясо – портится на тепле; от крови же разит запахом не первомайских фиалочек.
Так его душевная теплота отождествлялась с необозримыми льдами, с Антарктикой, что ли; он же – Пирри, Нансен, Амундсен [335 - Роберт Эдвин Пири (1856 – 1920) – американский полярный путешественник, 6 апреля 1909 г. первым достигший Северного полюса. Фритъоф Нансен (1861 – 1930) – норвежский океанограф, исследователь Арктики и общественный деятель, прославился отважными экспедициями в бассейне Северного Ледовитого океана. Руаяь Амундсен (1872 – 1928) – норвежский исследователь Арктики и Антарктики, совершил ряд выдающихся полярных путешествий, 14 – 16 декабря 1911 г. первым достиг Южного полюса.] – круговращался там в льдах; или его теплота становилась кровавою слякотью (человек, как известно, есть слякоть, зашитая в кожу).
Души-то, стало быть, не было.
Он свою, родную плоть – ненавидел; а к чужой – вожделел. Так из самого раннего детства он в себе вынашивал личинки чудовищ: а когда созрели они, то
повылезли в двадцать четыре часа и обстали – фактами ужасного содержания. Николай Аполлонович был заживо съеден; перелился в чудовищ. Словом, сам стал чудовищами.
– «Лягушонок!»
– «Урод!»
– «Красный шут!»
Вот именно: при нем кровью шутили, называли «отродьем»; и над собственной кровью зашутил – «шут»; «шут» не был маскою, маской был «Николай Аполлонович»…
Преждевременно разложилась в нем кровь. |