«Что он собирается со мной сделать? — думал я. — Что со мной будет?»
Мне было страшно. Но в то же время мне хотелось уже орать от злости. Сколько можно молчать? Это действовало мне на нервы. И потом — мне же было больно!
— Ну и пожалуйста, убивай! — крикнул я. — Ты ж собрался заколоть меня, как собаку, да? Лучше уж сразу убей! Тебе ж наплевать, что ты меня сейчас задушишь.
Я сам не знаю, как это у меня вырвалось. На меня иногда находит. Тогда я могу чёрт-те чего наговорить.
Но дядька будто и не слышал. Он продолжал молчать как дурак. Ну, а я не мог молчать:
— Давай убивай, дурак ты, живодёр несчастный! Спусти с меня шкуру, как ты делаешь со своими лисицами. Сошьёшь себе дублёнку. А ещё лучше — кожаные перчатки для своей жены. А что, отличная идея: дамские перчатки из настоящей мягкой мальчишечьей кожи. И вообще, насажай-ка ты в свои клетки детишек и корми их своею вонючей требухой. Выгодно ведь, а?
— А ну, заткнись! — прошипел он.
Дядька был злой как чёрт. Он ещё крепче ухватил меня за загривок. Я был как в тисках. Но даже когда он втащил меня в какой-то дом, я всё равно продолжал своё. Я не мог уже остановиться. Будто само говорилось.
— А вот и не замолчу! Буду говорить, сколько захочу! С норками да лисицами, понятно, проще. Они не жалуются. Они не говорят, как им плохо. Не могут сказать тебе, что ты чурбан бесчувственный. Запереть бы тебя самого на недельку в эту твою вонючую тюрьму, чтоб ты гадил прямо на сетку, сразу бы небось очухался!
Он втащил меня на кухню. Кухня была большая, с холодильником и цветами на окне. За столом сидела женщина в халате и пила кофе. Она взглянула на нас.
— Господи, что такое? — сказала она.
— Вот, поймал, — сказал дядька. — Этот сопляк взял и выпустил мне целых пятнадцать лисенят. Выпороть бы хорошенько, чтоб ни сесть, ни встать! Небось запомнил бы!
Я удивился, как это он сумел сказать столько зараз.
— Чего ты его сейчас-то держишь? Гляди-ка — мальчишка весь побелел.
Она обратилась ко мне:
— Хочешь чашку молока с бутербродом?
— Нет, фру, большое спасибо, — сказал я как можно вежливее. — Достаточно будет и кружки воды с кусочком той самой требухи для лисиц, в крайнем случае, можно ещё погрызть коровью челюсть. Зачем мне наедаться перед смертью?
Я не собирался попадаться на этот крючок. У меня ещё всё дрожало внутри от злости и от возбуждения. Конечно, мне было страшно, очень даже страшно. Но в то же время я ничего уже не боялся. Мне уже нечего было терять. Побег мой, можно считать, не удался. Меня, конечно, отправят обратно домой. Представляю, что скажут Оскар с Евой. Хуже теперь всё равно не будет. Дальше уж некуда.
— Слыхала? — сказал дядька. — Каков, а? Так и свернул бы ему шею!
Но он уже не держал меня больше за шиворот. Я сидел на стуле. А он сидел рядом и сторожил, чтоб я вдруг не улизнул.
Женщина улыбнулась во весь рот, у неё были плохие зубы.
Она всё пыталась взять меня добром.
— Ну что ж, его тоже можно понять, — сказала она. — Он думает, что мы жестоко обращаемся с животными, что они у нас мучаются. Ведь думаешь, да? Но ты пойми: животные чувствуют совсем по-другому, чем мы. Ну, я хочу сказать, что животные мучаются и страдают совсем не так и совсем не от того, от чего страдаем мы. Ты меня слушаешь?
Честно говоря, я её не слушал. Мне противно было слушать всю эту её трепотню. Откуда ей знать, что чувствуют лисицы, подумал я. Сама она, что ли, лисица?
Нет, я её не слушал. Я думал про своих выпущенных на волю лисенят. Я так и видел, как они сейчас там играют, барахтаются, как приглядываются и прислушиваются к незнакомому вольному миру: глазки горят, ушки на макушке. |