Изменить размер шрифта - +
Дверь была закрыта. И тихо совсем. Только слышно было, как журчит ручей, который протекал прямо рядышком.

Я постучал, но никто не отозвался. Я, правда, и не удивился. Во-первых, Бродяга считал, что входить можно и без стука. А во-вторых, он немножко оглох, проработав столько лет на фабрике Голубого.

Когда я вошёл, я после яркого солнечного света вообще ничего не увидел. Я будто ослеп.

В доме было две комнаты, в одной, побольше, — печка с плитой, раскладной стол и несколько стульев, а в другой, маленькой, стояла кровать Бродяги.

Я услышал, что он там. Он не окликнул меня, как обычно, нет. Он не насвистывал бодро-весело, как он частенько насвистывал. Он не пел своим раскатистым басом, как он иногда пел. Он не ругался, как он вечно ругался, когда надо и когда не надо. Он не бормотал себе под нос, не мурлыкал и не ворчал, как бывало, когда он вырезал какую-нибудь фигурку из дерева.

Он скулил, тихонечко, не переставая скулил, как больной ребёнок или зверёныш, и я понял, что ему ужасно больно. Я вошёл в комнату и увидел его на кровати. Волосы у него все спутались, слиплись от пота, а лицо было совсем серое. Глаза странно блестели. Он держался руками за живот. Лежал скорчившись на боку, подтянув колени. Над ним жужжали мухи. А рядом стояло жёлтое эмалированное ведро — его, видно, рвало.

— Что такое? — спросил я как дурак. Я просто не знал, что сказать.

Так странно было, что он такой жалкий, беспомощный. Он всегда был такой здоровый, весёлый, такой выдумщик и шутник. Я не знал, что делать, что сказать.

Он попытался повернуть голову, но она у него снова упала на подушку, и он опять застонал, уже громче. Он хотел что-то сказать, но не смог. Он боролся с какой-то жестокой и непонятной мне болью. С лица у него прямо капал пот, и простыня была мокрая.

Я пошёл на кухню, намочил под краном полотенце, вытер ему лицо и положил полотенце на лоб. Он слабо улыбнулся, будто хотел сказать «спасибо». Я принёс стакан воды. Подсунул руку ему под голову, приподнял и поднёс стакан к его губам.

Но он не мог ничего проглотить. Вода стекала по подбородку.

— Спасибо, — сказал он так тихо, что я еле услышал.

Потом ему, наверно, опять стало хуже. Он вскрикнул и перекатился на спину. Глаза у него широко раскрылись, он весь дрожал. Потом совсем затих. Может, он умер?

Нет, я слышал, как он дышит, тяжело, прямо задыхается.

Я не знал, что делать. Не мог же я взять и бросить его тут, а сам пойти домой и снова улечься в свою кровать. Я отвечал за него, потому что это я на него наткнулся. Он всегда был очень добрым ко мне. Когда мне бывало плохо или я злился на что-нибудь, я шёл к нему. И мне всегда становилось легче.

Обязательно надо было ему помочь. Вот только как? Надо было как-то сделать, чтоб его забрали в больницу.

Я выскочил из дома и мимо сарая, мимо свинарника выбежал на дорогу и помчался изо всех сил. Я мчался по узкой лесной дороге с такой скоростью, что чуть не задохнулся, пришлось даже притормозить. Я, по-моему, в жизни ещё так не бегал. Во рту был солоноватый привкус, будто кровь, — так всегда бывает, когда бежишь изо всех сил.

Сразу за лесом была маленькая молочная, где работала тётя Лесбор и где мы всегда покупали домашние булочки. Я вбегаю туда и вижу — она стоит разговаривает с каким-то покупателем.

— Здравствуй, сказала она. — Чего ты носишься как угорелый?

И она продолжала болтать со своим покупателем — какая сегодня погода, да какой ветер, да у кого что болит. Я попытался объяснить, что Бродяга лежит там у себя больной, может, уже при смерти. Но я только начал, как она прервала меня и сказала:

— Подожди, пока до тебя дойдёт очередь, и вообще дети не должны перебивать старших. — При этом она нахмурила брови и сделала строгое лицо.

Быстрый переход