Потом вернулся обратно в Швецию, женился и заимел детей. Здесь, на родине, он переворачивал сыры на молочном заводе, и работал на кирпичном заводе, пока завод не закрыли, и он не остался без работы. А теперь… теперь вот он сидит без работы и видит, как страдают его близкие. Сам-то он привык к лишениям, к голоду и болезням. Он болел и корью, и скарлатиной, и крапивницей, и малярией, и сонной болезнью, чем он только не болел. Но он не может спокойно смотреть, как его семья погибает в голоде и нищете.
Пока я рассказывал, тётенька всё время смотрела на меня. Она не улыбалась. Она смотрела на меня серьёзным, неподвижным взглядом. Рука с карандашом застыла в воздухе. А я всё говорил и говорил. Слова как-то сами находились, не надо было их искать. Сначала я говорил хриплым басом, который принадлежал Рудольфу Вальстрему, но постепенно голос прочистился, он становился всё тоньше и звонче и превратился в мой обыкновенный мальчишеский голос. И когда я рассказывал про Рудольфа Вальстрема, то это уже был я сам, это я про самого себя рассказывал. А дочь Вальстрема превратилась в Лотту, у неё были Лоттины волосы, и лицо, и движения, и гримасы. И я начал всхлипывать, я искренне переживал, когда говорил про несчастья, которые постигли семью Вальстрема. Я лёг грудью на стол, уронил голову на скрещённые руки и зарыдал так, что весь затрясся. Я был как в жару, как в бреду.
— Им так плохо, — всхлипывал я. — Ох, как им плохо. Просто ужасно.
Я почувствовал, как её рука гладит меня по спине, которая вся тряслась. Потом рука погладила меня по волосам. Шляпа с меня давно свалилась, она лежала у меня под ногами и была похожа на огромный серо-бурый гриб.
— Ты говорил о самом себе, верно ведь? — сказала она своим спокойным голосом. — Сначала я не знала, что и думать. Честно говоря, я решила, что это какая-то шутка. Но теперь я понимаю, что тут дело серьёзное. Рудольфу Вальстрему и правда плохо. Но кто такой этот Рудольф Вальстрем? Ты пойми: чтобы я могла тебе помочь, ты должен рассказать мне всё как есть. Понимаешь?
Тут я услышал за окном птичий щебет. Рама была приподнята, а прямо под окном росла берёза, огромная, густая берёза, она вся трепетала на ветерке и отбрасывала тени на светло-серые обои, тени появлялись и исчезали, будто подмаргивали. Вдруг я увидел за стеклом птичку. Она будто застыла, распластавшись в золотом свете — вот-вот влетит. И я увидел, что у нее Лоттины глаза. Птица исчезла, но птичий щебет по-прежнему наполнял комнату.
— Что это за птица? — спросил я.
Я почувствовал у себя на лбу её руку, лёгкую, как птичье крыло.
— У тебя жар, — сказала она. — Ты болен. Скажи, как тебя зовут, мы поможем тебе добраться до дома, тебе надо лечь в постель.
— Я уж как-нибудь сам, — сказал я.
Я поднял шляпу и нахлобучил её на голову. Когда я встал со стула, я почувствовал, что ноги у меня как чужие. Мне надо было поскорее туда, к птицам. Отыскать ту птицу, у которой были Лоттины глаза. Она указала бы мне дорогу домой. Пойду прямо за ней, куда она полетит, — и приду домой, думал я.
— До свидания, — сказал я. — Мне тут недалеко. Совсем близко.
Она, видно, не знала, как ей поступить. Когда я повернулся, чтобы идти, она положила руку мне на плечо, но удерживать не стала.
Я быстро спустился по лестнице. Эта дурацкая слабость в ногах вроде бы прошла. Рудольф Вальстрем уходил с биржи труда, не получив работы, а вообще-то никакого Рудольфа Вальстрема больше не было, он просто перестал существовать, существовал только я и птичий щебет вокруг, и хотел я только одного — отыскать ту птицу, которая взглянула на меня Лоттиными глазами, посмотрела секундочку и исчезла в трепещущей листве облитой солнцам берёзы.
Я стоял, задрав голову, под огромной берёзой. |