|
Тереса сидела впереди, между Ларсеном, который вел автомобиль, и Луисом Дориа; Луису трудно было следить за впечатлением, которое производили на Роселя его тирады, но время от времени он оборачивался к Роселю, подначивая и раззадоривая его, ему хотелось разозлить, а не успокоить Роселя. В конце концов Дориа заговорил о себе. Он получил письмо от Пьеро Копполы, художественного руководителя фирмы граммофонных пластинок «Голос его хозяина». Тот хочет записать на пластинку M о «Катакрик-Катакрек», а это важно, как для него самого, гак и для новой музыки, Коппола совершенно очевидно восхищен импрессионистами, особенно Равелем, с которым они неразлучные друзья, он завсегдатай в его уединенном приюте в Монфор Л'Амори, на краю парка Рамбуйе. Как-нибудь я свожу тебя туда, Альберт. Дориа одарил его приглашением и взглядом искоса, а Росель притворился, будто спит, и все трое оставили его в покое, а он крепко зажмурился и сжал рот, желая только одного – поскорее приехать в Париж, остаться одному и чтобы никто его не донимал. И в конце концов Ларсен высадил его на площади Шатле, а остальные поехали на поэтический вечер госпожи Лориа, в частный салон, только что открытый каким-то калифорнийским драматургом. Добравшись до дому, Росель тут же сел за пианино и поиграл сначала немного Шопена, Турину, Момпоу, а потом несколько, звуковых препятствий, как он сам их называл, которыми начиналась главная тема его «Бестера Китона». Закрывая крышку инструмента, он был доволен собой.
«Дорогой Герхард, почти все случилось так, как предполагалось, как предполагали мы с вами. Дориа полон добрых намерений, но их слишком много, и мне приходится следить за каждым моим шагом, чтобы знать наверняка, почему я его делаю и какие шаги делаю я сам, а какие меня заставляют делать другие. Больше всего сейчас меня занимает город, это единственное, что действительно целиком находится в моем распоряжении, потому что встречи, которые я наметил, сорвались – все разъехались на лето. Но ничего. Я хочу вдоволь надышаться этим городом, и если Дориа возьмет на себя труд слушать меня и не вынудит действовать и бунтовать, то наши с ним отношения станут намного плодотворнее. Извините, что я, не успев приехать, пишу вам о своих впечатлениях, но кому еще могу я открыться? Вы меня понимаете. Мне необходимо сосредоточиться. Возможно, этим летом Дориа уедет из Парижа, и тогда с середины июля или с двадцатых чисел квартира практически останется в полном моем распоряжении. Я буду счастлив. В этой маленькой квартирке мне будет уютно. Вдвоем с инструментом. Я пианист, и об этом знают не только мой мозг и мои руки. Во всем моем существе нет закоулка, который бы не знал об этом, и я решил раз и навсегда, что посвящу себя одной музыке, хотя мне близка и понятна позиция Эйслера, который для меня гораздо больше музыкант, нежели Вейль или Дессау. Я не знаю, совпали вы с Эйслером по времени, когда учились у Шёнберга, или нет, но меня очень интересует его понимание «борющейся музыки», которую Шёнберг или Стравинский, без сомнения, считают ненастоящей музыкой, особенно Стравинский, чей слух просто настроен против всего советского. А меня чрезвычайно привлекает появление в музыке коммуникативных качеств, такая музыка способствует критическим идеям и стремлению к переменам, не теряя при этом чисто музыкальных свойств и не снижая требований к новаторству. Особенно меня интересует работа Эйслера – композитора, пианиста, руководителя «Красного рупора» – и берлинское движение за культурное просвещение рабочих. Мне не нравится официальная культурная политика Советского Союза и Сталина, но занимает то, что пытались и до сих пор еще пытаются делать немцы, невзирая на Гитлера. Насколько я знаю, Эйслер в прошлом году был здесь, во Франции, дирижировал на Olympiade Internationale de Musique d'Ouvriers по поручению Пискатора. Кажется, успех не был большим, даже если принять с поправкой рассказ Дориа, который пренебрежительно относится к этому новому критическому реализму, по его словам развращающему и обесценивающему самостоятельность искусства. |