|
– Не может быть, – пробормотал Дориа и отправился к самому Леону Блюму, чтобы тот прояснил ему ситуацию. Тереса упрямо хотела дозвониться до своего дома в Барселоне, а Росель пошел по Парижу, собирая газетные новости и признаки народной солидарности с испанскими республиканцами. На стенах домов появились первые graffiti за и против переворота, первые были подписаны «Боевыми крестами», вторые – коммунистами. Но двадцатого июля Париж оставался Парижем, днем Святой Маргариты, о чем сообщил им Дориа, прежде чем отправиться из дому на совещание в верхах – с Леоном Блюмом или с папой римским. В этот день, затерявшийся между 14 Yuillet и сентябрьским rentrée, Париж являл собой огромную стоянку автобусов, битком набитых молодыми людьми, которые отправлялись на природу, за фруктами и удовольствиями, действуя в русле той политики досуга и обновления нравов, которую проводил Народный фронт в твердом намерении изменить Историю, к чему призывал не только Маркс, но и сама Жизнь, как утверждал Рембо. И уши людей были настроены не на «Интернационал», «Марсельезу» или «Ça ira», они желали слушать песенки, которые неслись из распахнутых окон, обещая приятное времяпрепровождение. Дамия, Фреель, Китти, Арлетти, Шевалье, Мистингетт…
Неслась из окна песенка Мистингетт. Газеты подтверждали сообщение радио и рассуждали о том, насколько вероятно, что Леон Блюм получил послание от Жираля с известием о мятеже Франко и просьбой добиться «…accord immédiat pour la fourniture d'armes et d'avions».
То, что для журналистов было слухом, для мощной организации французских правых было сигналом, и на стенах появились, косвенные призывы умыть руки, «Pas de guerre!», пацифистский лозунг, который в разное время и при разных обстоятельствах может звучать по-разному, но в то утро 20 июля 1936 года он имел только один смысл – фашистский, ибо свобода всего мира была под угрозой – к ее горлу был приставлен нож, и лезвие уже вонзалось в главную артерию Испанской республики. И больше почти ничего. Нет, Росель не понял этого города, и он попробовал представить себе будущее. Обрывочные образы сменяли друг друга и помогали не думать о том, что в нем сидело и через щель, неподконтрольную сознанию, все равно пробивалось и гвоздило: возвращаться или не возвращаться.
– Надо возвращаться. Я только что говорил с Барселоной. Там полный беспорядок. Никто не знает, где Маурин, кто отправился в Галисию, а в Галисии мятежники, похоже, победили. Руководство дало четкие указания. Оставить здесь резерв и возвращаться в Испанию. Овьедо – в Астурию, наконец-то сбылась его мечта. Но что происходит в Астурии, не ясно. Столица Астурии – Овьедо – пока еще в руках республиканцев, однако генерал Аранда контролирует большую часть территории.
– Аранда на стороне Франко?
– Аранда на стороне Франко. Мне сообщили невероятные вещи. Аранда и Кабанельяс – с Франко, точно так же как и Кейпо де Льяно, этот изгнанник-антимонархист. А вот Батет – наоборот, его расстреляли мятежники. Я возвращаюсь. Вполне возможно, что в ближайшие часы правительство Леона Блюма поставит на границе заслоны, чтобы ни в Испанию, ни во Францию не просочились фашистские провокаторы. Каждому придется рассчитывать на собственные силы, особенно нам, поскольку мы не пользуемся поддержкой у сильных партий, у социалистов и коммунистов.
– Мне возвращаться?
– Ты – человек искусства, а люди искусства всегда делают то, чего им хочется. А я революционер, хотя моя профессия – корректор. И я возвращаюсь. Если ты решишь вернуться и будут трудности на границе, возьми этот адрес нашего товарища из Перпиньяна, он поможет тебе добраться до Барселоны.
Дантон казался олицетворением июльского Парижа тысяча девятьсот тридцать шестого года, взгляд его был устремлен вдаль, на них он не смотрел. |