– В первые недели переходного периода леваки приходили сюда и бросали в толпу помидоры и яйца. Они полагали, что подлинная демократия против оперы.
– Генеральный секретарь Рабочих комиссий Каталонии – меломан, «Лючию ди Ламмермур» знает наизусть. Мне Онирико рассказывал, он работал адвокатом в Рабочих комиссиях.
– Шуберт, ты о каждом из нас знаешь всю подноготную. Придется поручить тебе писать на всех нас некрологи. Кто еще помнит Онирико?
– Я.
– И я.
Вентура пожал плечами и попробовал порыться в памяти, отыскать в ячейке под буквой «О» облик Онирико. Онирико, не тот ли сосредоточенный агитатор, который иногда просыпался от своих мечтаний и заявлял, что следует делать различие между прибавочной стоимостью и стоимостью прибавки.
– Это тот, что твердил про прибавочную стоимость?
– Нет. Тот – Доменек Фон.
– Так кто же?
– Тот, что вышел из партии, стал ультралевым, потом буддистом, а потом был в Непале, да не один раз.
– А, Шерпа. Я звал его Шерпой.
– Настоящее его имя было Онирико, а вид такой, будто он спит на ходу.
Бар «Опера» томился в предвидении жары и духоты, а потому на улицу заранее выставили столы и разноцветные зонтики. Волнистый рисунок мостовой, сделанный по эскизу Миро, уподобил брусчатку бульвара морским волнам, сбегающим вниз, к порту, что был совсем рядом. Желтые фонари на улице Фернандо делали ее похожей на подмостки, ничем не примечательные и никак не обещавшие того внушительного зрелища, какое являет собой площадь Сан-Жауме, открывающаяся за дальним углом. Пустынные улочки, приют одиночества, неясные мерцающие огни и двери, двери в запретный квартал дешевых проституток и наркотиков, Пласа-Реаль – Королевская площадь – улица Конде-дель-Асальто, довольно сдержанные вывески не вязались с кричащими красками; и тут же – похожая на пресс-папье статуя одержимого писателя со странной мукой во всех чертах: вот-вот родит, может, звук пустой, а может, эпико-социальную поэму, – словом, потные ляжки города, куда время от времени забрасывается сеть полицейской облавы, чтобы выловить паразитов общества. Любой, попав сюда, тотчас же напрягается всем телом, точно сторожевой патруль, напрягается и настораживается, ступив во враждебные воды этой улицы-реки, берущей начало у чистых струй фонтана на Каналетас и умирающей в зараженных нефтью, стоялых водах порта.
– Это самая опасная зона Рамблас.
Шуберт предупредил и прибавил шагу, махнув левой рукой в сторону выцветшей вывески.
– «Джаз-Колумб». Осталось совсем немного.
В другое время они бы шли вдоль этих домов, сострадая здешним бедам, и глаза бы их загорались решимостью искупления, но теперь они старались пройти мимо на цыпочках, чтобы не потревожить отчаянных завсегдатаев этих мест, бешеных крыс, обитающих в этой клоаке прогнившей системы. И наконец добрались до обетованной улочки. Узкая улочка, точно брешь в недавнее прошлое, в оставшиеся позади времена франкизма; в глубине улочки-ущелья виднелась вывеска: «Касба», как она была модна тогда, на рубеже двух чудесных для страны десятилетий; в 1969 и 1970-м здесь впервые разрешили выступать травести – одряхлевший франкистский режим, затеявший странный, двусмысленный флирт с моралью, словно пародировал сам себя. Ночь облагораживала южные кварталы Рамблас, застроенные в стиле неоклассицизма, а при свете дня явно проступали признаки обветшания, грязные подтеки и разводы на стенах всех этих бюрократических дворцов, возникших в конце прошлого века, – контор, министерств и совместных барселоно-генуэзских судовых компаний, в своей географической акробатике выскакивавших даже за Суэц и, как знать, может, бороздивших воды близ Занзибара в поисках слоновой кости для письменных приборов, которые так нравились нотариусам, носившим костюмы в духе принца Уэльского, бакенбарды под кайзера и очки как у Прата де ла Рибы. |