– Ты не женишься потому, что у тебя нет ни гроша.
– И поэтому тоже.
– А когда я женюсь, жена у меня заживет королевой. Не будет работать, как моя сестра, день и ночь. Я матери сказал, когда еще мальчишкой был: подрасту, не будешь у меня работать, и скоро я выполню обещание, если бы не война, я бы, наверное, уже выполнил. А пока она еще работает на трикотажной фабрике вместе с сестрой. Как только заполучу машину, сразу приеду сюда и отвезу мать в Кастельдефелс, она никогда не была в Кастельдефелсе, а этого, этого я стану кормить, как полагается кормить детей. Намучились они – едят впроголодь, что за обед из одного блюда, да если бы еще это одно блюдо было настоящее, в глубокой тарелке и вкусное. А то ведь что ни день – каша с салом или чечевица с камешками. При свечке или карбидной лампе не очень-то разглядишь камешки в чечевице.
На днях я на велосипеде развозил товар Сопены – шелковые коробочки – и скопил чаевые за три или четыре дня, вот и повез своего племянника в Лас-Планас, мы ездили с Кинтаной, парикмахером с улицы Кармен, и еще одним приятелем Кинтаны, не помню, как его зовут. Ты бывал в Лас-Планас? Если поедешь, то не ходи на центральную площадь, не ходи к фонтану Мас-Гимбау, не ходи в ресторанчики у речки, а сверни направо, как перейдешь пути, и иди, иди по дороге, пока не дойдешь до загородного дома. Как там кормят, Юнг, как там кормят! У них нет патента, и поэтому кормят они дешевле, и только тех, кому доверяют. Телятина с артишоками, телятина белая, как молоко, а артишоки маленькие, поджаренные, хрустят, и ни одного зеленого листочка, выплюнуть нечего. Я повел туда племянника. Ты бы видел, как он уплетал за обе щеки, точно поросенок, а сам – скелетик прозрачный, и личико вечно будто на похоронах. Эй, малыш. Ну-ка, скажи Юнгу, какую мы с тобой телятинку ели.
– Белую.
– А хлеб?
– Белый.
– Белый, Юнг, белый. Пшеничный.
– Да ну?
– Пшеничный, клянусь. Последний раз я пшеничный хлеб ел в тридцать восьмом, когда отстал от полка и мы – кроме меня еще четверо было – брели наугад. И в одном каталонском крестьянском доме, у Эбро, нам дали полкраюхи белого хлеба.
Офелия с Магдой курили и напевали, улыбаясь, словно узнали что-то приятное.
Девушки поднялись и, пересмеиваясь, пошли танцевать на глазах у изумленной четы Бакеро; сначала они танцевали обнявшись, спокойно, но постепенно перешли на буги-вуги, сперва робко, но потом все смелее и смелее и вот уже заняли половину площадки, бешено дергаясь, и непонятно было, как они не падали на своих высоких пробковых каблуках.
– Может, решишься, Юнг? Твоя мама не видит.
Юнг растянул в улыбке свое попорченное шрамами лицо, обнажив беззубые десны.
– Да я не умею танцевать.
– Вы тоже не умеете, сеньор Андрес?
– Еле-еле. Правда.
– Какие вы оба скучные.
Девушки продолжали веселиться вдвоем, не обращая внимания ни на ворчание старика Бакеро, мол, и тут не дадут посидеть спокойно, ни на укоризненные взгляды, которые бросала на них старуха: ей не нравилось, что юбки, разлетаясь, открывали девичьи коленки. Малыш на велосипеде, возбужденный танцами, подрулил к плясуньям, стал описывать вокруг них круги и еще больше вошел в раж оттого, что девушки визжали и вскрикивали, увертываясь от вьющегося вокруг них, точно муха, велика. Андрес позвал племянника, но танец был уже нарушен, и девушки остановились, обмахиваясь руками, точно веером, и глотая воздух.
– Ой, голова кружится.
– Танцуй вот так, и фигура сохранится. Юнг, тебе какие девушки нравятся, толстые или худенькие?
– Пухленькие.
– Как Лана Тернер?
– Мне нравится Дина Дурбин. |