|
Одежды мне на это время хватит, потому что отец сшил себе все новое у Веильса-и-Видаля в тысяча девятьсот тридцать пятом году и почти не успел поносить. Дома я всегда хожу в пижаме, зимой в плюшевой, а летом в хлопчатобумажной, а когда в дождливые дни поднимаюсь на террасу, то надеваю клеенчатый плащ от Тобиаса Фабрегата.
– У вас есть в чем-нибудь нужда?
В ответ человек повернулся к ним спиной. Девушки крутили пальцами у виска, словно подвинчивая гайки, а Андрес рассказал, как странно жили эта женщина с сыном, жили взаперти у себя в квартире, выходившей на улицу Сера-Эстреча, и питались одними овощами.
– Вегетарианство иногда бывает на пользу, только от него слабость.
Так заключил дон Энрике, которому больше всего хотелось поскорее перебраться с крыши седьмого дома на крышу пятого, чтобы еще застать там Флореаля Роуру, владельца и сторожа голубятни, в которой он вместе со всеми голубями в назначенный час запирался изнутри и не открывал, кто бы к нему ни стучался.
– Последний раз я видел его в тысяча девятьсот сорок первом году. Из голубятни улетел выводок и хотел сесть на нашу крышу.
– Эта терраса более солнечная, чем на одиннадцатом или на девятом доме.
Так считала Офелия.
– Почему?
– Потому что она выше, на нее не падает тень от соседних домов. И не воняет собачьим дерьмом, как наша. Я не хочу вас обидеть, дон Энрике, мы все знаем, как вы любите животных.
– Неверно. Это животные любят нас. А мы не способны любить никого.
Никто не стал утруждать себя и ломать голову над загадочными словами газетчика, и его собственный сын повел всех дальше, на крышу пятого дома, поскольку Кинтана был занят – нашептывал что-то на ухо Офелии.
– Это он напевает ей песенку из кинокартины.
– «Дым ест глаза».
Сказал Кинтана и дохнул Офелии в глаза, Магда сделала вид, будто у нее кружится голова, чтобы опереться на Андреса, но Юнг протянул ей руку и выдернул ее почти на метр вверх, на крышу пятого дома. Магда первой увидела покатую крышу, спускающуюся к водостокам, потрескавшиеся воронки водосточных труб, а в самом конце ската – двухслойную голубятню: низ из кирпича, а верх – из разнокалиберных серых дощечек, за которыми голуби обманчиво выглядели застывшими каменными птицами. Под навесом, широко расставив ноги, сжимая в руках винтовку, стоял точно зверь-обитатель крыш, каким он, собственно, и был, – Флореаль Роура, в соломенной шляпе, нависавшей над темным дубленым лицом и низко заросшим лбом, усы и борода его были сальными и сизыми от никотина:
– Не двигаться! Вы арестованы!
– Это мы, Флореаль. Я – Энрике, газетчик.
– Какого черта вы тут забыли? Ключи от дома потеряли?
– Ребята хотели доказать, что по крышам можно добраться до площади Падро.
– До нее рукой подать. Я иногда дохожу до нее, посмотреть, как Мальвалока описывает круги над фонтаном, где стояла статуя святой Эулалии, которую красные свалили.
– И теперь ее поставят на место.
– И Мальвалока запутается, она привыкла: покружит, покружит и сядет на пустой пьедестал. Будто нарочно для нее подставка. Сидит, наверное, и чувствует себя королевой площади Падро. Прощенья прошу за винтовку. Она пластмассовая, стреляет только пинг-понговыми шариками. Беда, да и только, все хотят украсть голубей и съесть. Я слышу, как по ночам кричат: Флореаль! Я сготовлю паэлью из твоих голубей! Флореаль! Вокруг одни дикари! Война все поганит, а пуще всего – человеческие чувства. До войны у людей чувства лучше были. Теперь их у людей и вовсе не осталось – ни хороших, ни плохих. Нету – и точка. Такие дела.
Послышалось козье блеянье.
– Не похоже на голубей, – заметил Кинтана. |