Работаю довольно легко, ибо все уже давно записано и приходится лишь восстановлять. Задержан немного изданием "Дневника" (единственного № на 1880-й год, выйдет в конце июля), в котором воспроизведу мою "Речь" в Общ<естве> люб<ителей> российскою словесности, с предисловием довольно длинным и, кажется, с послесловием, в котором хочу ответить несколько слов моим милым критикам. Не думаю, чтоб задержало меня более 5 дней.
Следующий, августовский № "Карамазовых" вышлю, я думаю, тоже не позже 10-го будущего (августа) месяца.
Гуляете ли Вы в Вашем Люблино, пользуетесь ли летом? Как жалею, что не мог все время бытности в Москве воспользоваться Вашим милым приглашением побывать на Вашей даче. Но Вы знаете, как я был занят, в последнюю неделю так приходилось даже почти не спать по ночам. Погода у нас здесь восхитительная, то ли у Вас. Свидетельствую мое глубочайшее уважение Вашей супруге. Убедительнейше прошу передать от меня глубокий и задушевный поклон Михаилу Никифоровичу.
Буду ждать с нетерпением корректур. Правда, сюда в Старую Руссу почта приходит из Москвы днем позже, чем в Петербург. Но я не задержу ни на секунду. Адресс мой:
Старая Русса, Новгородской губернии. Ф. М-чу Достоевскому.
За границу я не поеду и до 1/2 сентября всё буду жить здесь, в Старой Руссе.
Примите уверение в искреннейшем и глубоком моем уважении.
Вам неизменно преданный
Ф. Достоевский.
883. Е. А. ШТАКЕНШНЕЙДЕР
17 июля 1880. Старая Русса
Старая Русса.
17 июля/80.
Глубокоуважаемая Елена Андреевна,
Нуждаюсь во всем Вашем человеколюбии и разумном снисхождении к людям, чтоб простить меня за то, что так промедлил ответом на прекрасное и приветливое Ваше ко мне письмецо от 19 июня. Но вникните, однако же, в факты, и может быть, найдете в себе силу даже и ко мне быть снисходительной. 11-го июня я возвратился из Москвы в Руссу ужасно усталый, но тотчас же сел за "Карамазовых" и залпом написал три листа.
Затем, отправив, принялся перечитывать всё, написанное обо мне и о моей московской Речи в газетах (чего до тех пор и не читал, занятый работой), и решил отвечать Градовскому, то есть не столько Градовскому, сколько написать весь наш profession de foi на всю Россию. Ибо знаменательный и прекрасный, совсем новый момент в жизни нашего общества, проявившийся в Москве на празднике Пушкина, был злонамеренно затерт и искажен. В прессе нашей, особенно петербургской, буквально испугались чего-то совсем нового, ни на что прежнее не похожего, объявившегося в Москве: значит, не хочет общество одного подхихикивания над Россией и одного оплевания ее, как доселе, значит, настойчиво захотело иного. Надо это затереть, уничтожить, осмеять, исказить и всех разуверить: ничего-де такого нового не было, а было лишь благодушие сердец после московских обедов. Слишком-де уже много кушали. Я еще в Москве решил, напечатав мою речь в "Моск<овских> ведомостях", сейчас же издать в Петербурге один № "Дневника писателя", - единственный номер на этот год, а в нем напечатать мою речь и некоторое к ней предисловие, пришедшее мне в голову буквально в ту минуту на эстраде, сейчас после моей речи, когда вместе с Аксаковым и всеми Тургенев и Анненков тоже бросились лобызать меня и, пожимая мне руки, настойчиво говорили мне, что я написал вещь гениальную! Увы, так ли они теперь думают о ней! И вот мысль о том, как они подумают о ней сейчас, как опомнились бы от восторга, и составляет тему моего предисловия. Это предисловие и речь я отправил в Петербург в типографию и уж и корректуру получил, как вдруг и решил написать и еще новую главу в "Дневник" profession de foi, с обращением к Градовскому. Вышло два печатных листа, написал - всю душу положил и сегодня, всего только сегодня, отослал ее в Москву, в типографию. |