|
Я чувствую, как мне на спину льется лунный свет.
Он один и тот же: и на ширме, и в нашей деревне. Луна освещает и затылок спящей Яэко — я слышу как из ширмы доносится ее прерывистое сонное дыхание. Или это тихий плач? Если ей одиноко, мне тоже одиноко. Если плечи ее дрожат от рыданий, мои плечи тоже сейчас затрясутся. Иначе и быть не может.
Как изменился слепой монах!
Куда делись его лохмотья? Он весь сверкает, облаченный в рыбью чешую. Как ослепительно блещет его наряд в лунном свете! Монаху костюм идет не меньше, чем отцу. Но я отворачиваюсь, потому что из ширмы дует сырой, пахнущий рыбой ветер.
На ширме «Осень» нарисованы: светлая лунная ночь; широкая, поросшая высокими травами равнина; бредущий по ней слепой монах. Он повесил свою потрепанную биву на спину и ковыляет неведомо куда по диким просторам, сгибаясь под злым ветром. Вокруг никого — ни человека, ни зверя. Тощий монах превратился в ходячее воспоминание: перед его незрячим взором воскресают картины былого счастья. Ядовито-белое сияние полной луны проникает сквозь одежду, сквозь кожу спины, разъедая старые кости, но путник ничего не чувствует. Равнина жалобно стонет под ветром, почти как поющая бива, и эти тоскливые звуки бередят душу молодому мужчине, что лежит возле ширмы на пуховом ложе, накрытый превосходным шерстяным одеялом. Этот мужчина — я десять лет назад. Мне тридцать.
Я лежу неподвижно, как камень.
Мне тепло под моим замечательным одеялом, кровь бежит по телу горячим током. Перед ужином я принял ванну, грызя свежее яблоко. Потом похлебал грибного супа с рисовыми колобками, выпил стаканчик яблочной. Почему же тогда мерзнет лицо? Это, наверно, веет ветром из ширмы.
Деревня затихла.
Тайфун умчался в дальние края, не натворив особенных бед. Ну, рис на полях слегка полег да часть яблок осыпалась — только и всего. Урожай все равно будет отличный. Год выдался на редкость яблочный, нашей семье хватит и трети того, что созрело, остальное можно продать. А паданцы и собирать не стану, пусть зимой дрозды и свиристели склюют — скоро уже их время.
За последние десять лет птиц в наших местах стало больше.
Зато людей сильно поубавилось, вон сколько домов стоят пустуют. Кто в город на заработки поехал, назад уж не вернется. По нынешним временам последний деревенский дурачок знает, насколько приятней жить в городе. Еще немало домов у нас опустеет, я знаю. И все же никогда не будет так, что здесь останутся только Яэко и я. Немало наших намерены оставаться в деревне до самой смерти.
Снежок давно умер.
А отец и мама пока живы и не очень-то изменились. Все то же «мужичье сиволапое». Вкалывают с утра до вечера, облизываются на недоступные соблазны новой жизни, понемногу старятся. По ночам допоздна смотрят телевизор. А я смотрю только на мою ширму. Без нее мне не уснуть.
Она тоже стареет.
Как наш дом, как я сам. Постель вот только у меня новая, славно лежать между пуховым матрасом и шерстяным одеялом. У родителей такие же. Когда провалилась затея с моей женитьбой, мама разозлилась и в сердцах накупила всякой всячины. Долго обзывала меня дураком и тупицей, а наутро забрала из банка все деньги и приобрела три новые постели да еще в придачу цветной телевизор. Отец пытался ее удержать, но не смог.
Она и сейчас еще не остыла.
Еще бы — где ей найти другую такую невестку? Во-первых, с приданым; во-вторых, здоровая, как лошадь,— никакой работы не побоится; и главное, медсестрой раньше была. Мне, может, такая жена и ни к чему, а маме бы она в самый раз сгодилась. Идеальный вариант для старухи.
Мне вообще-то было все равно — жениться или нет.
Когда нас с ней знакомили, я спросил: «Если вы, городская, решили выйти замуж за деревенского, на то, наверно, есть серьезная причина?» А она в ответ: с детства мечтала, мол, выращивать яблоки. |