У нее брали интервью, и она охотно отвечала на все вопросы: не только о громкой трагедии, оккупировавшей первые страницы газет, но и о текущих событиях, о нравах аристократии, о современных женщинах и бог знает о чем еще.
Поверхностно, хлестко и остроумно высказывалась она о том, в чем ровно ничего не понимала.
Причина этой лихорадочной активности была одна — тайная причина, увлекавшая ее все дальше по безумному пути саморазрушения, причина, которую она никому не могла объяснить.
Лайонел так и не вернулся в Лондон.
Вместо этого телеграфировал, что его отзывают в Париж. И уехал — не попрощавшись, не заехав к ней хотя бы на один вечер.
Мона понимала почему.
Глубоко в душе она знала, что такой исход неизбежен, — знала с той секунды, когда по студии разнесся страшный звериный вопль. Лайонел должен думать о своей карьере. Любовь для него всегда будет на втором месте.
Даже тень скандала может помешать его продвижению по службе.
Вот почему, пока Мона заливисто смеялась и танцевала с незнакомцами, истинное ее «я» горько оплакивало крушение своих надежд, свои мечты о счастье, разбившиеся в одну ночь так бесповоротно, словно самоубийца, прыгая из окна, захватил их с собой.
Наконец пришло письмо, которого она с ужасом ждала.
Лайонел откровенно признавался, что известие о происшедшем повергло его в ужас, а затем сообщал, что через несколько недель будет объявлено о его помолвке с леди Энн Уэлвин. «После того как мой отпуск внезапно оборвался, — писал он, — Энн с матерью приехали к друзьям в Париж, где я смог получше ее узнать. Мона, милая, постарайся понять и пожелай мне счастья. Всегда буду помнить счастливые часы, которые мы провели вместе. Пожалуйста, вспоминай о них — и обо мне — со светлым чувством».
«Вспоминай о них и обо мне!» Да разве она могла забыть?!
В то утро, когда она прочла это письмо, внутри у нее словно что-то оборвалось, — и Мона сделала то, что следовало сделать еще две недели назад. Уехала домой, в Аббатство.
Уползла в свою нору, как раненый зверь, мечтая об одном — лежать с закрытыми глазами, ничего не видеть, не слышать и не чувствовать.
Но дело зашло слишком далеко. Оказалось, что теперь ей и в глуши не скрыться. Мона была не из тех людей, которых легко забыть, — а газеты превратили ее в звезду.
Ее описывали как «образец современной девушки». Из какого-то известного художника журналист вытянул замечание, что красота Моны напоминает ему богинь из древнегреческих мифов.
«Язычество возвращается?» — гласил на следующее утро газетный заголовок. Под ним красовалась фотография Моны и подзаголовок мелким шрифтом: «Известная красавица поразительно похожа на языческую богиню!»
Две недели назад в Лондон приехала хорошенькая деревенская девушка, которой восхищался лишь узкий круг ее друзей. А вернулась знаменитая красавица, чье лицо, растиражированное газетными фотографами, известно всей стране.
Быть может, лучше для нее было бы выглядеть подавленной и удрученной; однако ничто не было так далеко от уныния, как живая прелесть Моны. Когда она улыбалась, даже принужденной улыбкой, — нельзя было не улыбнуться в ответ.
В ней была какая-то природная веселость: глаза всегда блестели, голос звенел серебряным колокольчиком. В свои восемнадцать лет Мона сияла кипучей красотой юности, словно играющий на солнце родник.
Миссис Вейл почти ничего ей не говорила. Все происходящее глубоко ее тревожило, но она одна в целом свете понимала, что в происшедшей трагедии Мона была лишь невинной зрительницей.
Понимала она и то, что досужие сплетники, обсуждающие эту трагедию, ни за что не согласятся признать невиновным кого-либо из ее участников.
С какой-то злобной радостью люди хотят верить в то, что красота и богатство всегда ходят рука об руку с пороком, что за блестящим фасадом скрывается лишь пустота и гниль. |