Изменить размер шрифта - +

 

 

Глава четвертая

 

Утром я уезжал. Я сказал, что у меня билет на вечерний поезд. И это было правдой.

Я пожал руку человеку, который очень походил на моего отца, если верить фотографии, и с которым по непонятным для меня причинам за сутки вряд ли обменялся больше чем двумя фразами.

Я знал, что на моих щеках запечатлены поцелуи двух пожилых женщин, и унес в памяти их напутствие, как символ женской непосредственности (кроме этого, я унес в блокноте их московские координаты), и нес его долго, пока огромный город не поглотил меня со всеми моими мыслями и желаниями. И все равно — нет-нет, да и приятно было вспоминать обо всем этом.

Третья женщина вышла меня проводить и молчала, пока мы шли до автостанции, а я сжимал ручку серого фибрового чемоданчика, в котором, кроме тощего пакета с десятком фотографий, ничего не лежало.

— Это тебе. — Она сунула что-то завернутое в газету. — Бабуля передала.

Я не ожидал.

— Спасибо, — поблагодарил я.

— Все равно нам ни к чему.

— Спасибо, — сказал я еще раз.

— Счастливого пути. — Она протянула руку.

— Спасибо, — сказал я, — большое спасибо. — Пожал руку и запрыгнул на подножку автобуса. Рука была жесткой и твердой. — До свидания.

Я ждал.

Мне очень хотелось увидеть ее другой, без молчаливой сосредоточенности и чуточку все же своей сестрой.

Я ждал — что-то в ней должно было дрогнуть.

Вы всегда этого ждете — вольно или невольно.

Вы спускаетесь со своими вещами, а она идет на шаг позади в темноте (на ступенях лестничных пролетов шаги особенно четки), скрестив руки под наброшенной на плечи кофточкой, выходите в прохладу июльской или августовской ночи и ждете — неизвестно чего, но точно — заказанного такси и еще — какого-то толчка внутри себя и в ней, и молчите, и она тоже молчит и тоже ждет, пока по пышным кустам сирени перед гостиницей не пробегает режущий луч фар, и все объяснения и недоговоренности остаются только с вами и на вашей совести, а потом вы садитесь, оборачиваетесь и видите в свете габаритных огней сжатые губы и освещенное, за момент до этого — чужое, просто лицо, и запоминаете его таким, и думаете с облегчением, что все кончено, но ощущение липкого неудовольствия остается и недосказанности от избытка самолюбования тоже — как предвестники душевных терзаний, если, конечно, вам это не чуждо и она в вас хоть на капельку не ошиблась.

Так представил я, но в данном случае это не имело никакого отношения к Тане. Она просто повернулась и пошла. И юбка разрывалась у нее в коленях от резких движений.

В машине я развернул газету и сразу вспомнил, с каким лицом достала старая женщина эту фотографию со дна чемодана и как оно у нее изменилось и даже руки на мгновение перестали дрожать.

— Отец вначале подсек сосны, — сказала она, — и все лето они сохли, а потом спилил и построил дом "в лапу". Видишь?

Да, я видел толстенные бревна, почти в обхват двух крупных мужчин.

— В доме было четыре комнаты и веранда с кухней. Вот с той стороны, где стекла, слева... Крыша и карнизы зеленые, водостоки белые, а на коньках жестяные петухи. Да ведь раньше строили прочно. Сейчас, знаешь, старое разломают, уже не построят, — вздохнула. — Это мой отец. — Сморщенный палец лег на бумагу и указал на человека, сидящего на коне-тяжеловозе. — Стало быть, твой прадед.

У коня были мохнатые ноги и широкая мускулистая грудь, а на человеке — картуз, безрукавка, из-под которой выглядывала подпоясанная рубаха, и сапоги.

— Мои сестры: Маша, Майя, Полина... — назвала всех, не сбившись ни разу. — Все померли. А вот братик — Вася, испугался до смерти, когда ему было шесть лет, — вот, рядом с дедом.

Быстрый переход