Изменить размер шрифта - +

Как ни прискорбно, когда я читал, стоя рядом с отцом, его завещание, мне открылось, что я хочу свою долю финансовых накоплений, которые вопреки всем препонам сумел собрать за жизнь мой нравный, несгибаемый отец. Хочу, потому что это его деньги, а я его сын и имею право на свою долю, хочу, потому что они — кусок, пусть и не в буквальном смысле, плоти этого работяги, что-то вроде овеществления всего того, что он смог преодолеть или осилить. Того, что причиталось мне, того, что он хотел мне отказать, что должно было отойти ко мне по обычаю и традиции, и что бы мне не попридержать язык и не мешать естественному ходу событий?

Я что, думал, я их не заслуживаю? Я что, считал моего брата и его детей более достойными преемниками: уж не оттого ли, что брат подарил ему внуков, а раз так, он более правомерный наследник, чем бездетный сын? Не тот ли я младший брат, который отступился от своих прав ради старшего оттого лишь, что тот явился на свет первым? Или, наоборот, не тот ли я младший брат, которого не покидало ощущение, что он и так слишком посягнул на привилегии старшего брата? Что породило побудивший меня отказаться от прав наследства порыв и почему этот порыв легко возобладал над ожиданиями, которые — слишком поздно я это обнаружил — сыну должно иметь?

Впрочем, такое со мной случалось уже не раз: я не допускал, чтобы мое поведение определяли традиции, и тел своей дорогой, а в итоге обнаруживалось, что стремление неуклонно следовать нравственному императиву находится в противоречии с моими чувствами, в основе своей куда более традиционными.

В тот день на прогулке, пока я медленно-премедленно обводил отца вокруг квартала, я не смог сказать ему, хотя мне и очень хотелось и хотя признание ошибки основательно смирило бы мою гордыню, что был бы рад, если бы он перераспределил наследство и вернул мне ту долю состояния, которую первоначально завещал. Во-первых, потому что несколько лет назад брат поставил свою подпись под сбергательной книжкой, чтобы иметь возможность распоряжаться общим счетом, знал об изменениях в завещании, а тридцать и даже сорок тысяч долларов, на мой взгляд, не стоили того, чтобы развязать семейную свару или породить ядовитые чувства, как правило, неизменно связанные с наследственными распоряжениями. Ну и гордость — если хотите, гордыню — тоже не скинешь со счета. Короче говоря, примерно по тем же причинам, которые, по всей видимости, побудили меня сначала попросить отца оставить деньги другим членам семьи, теперь я не мог заставить себя взять свою просьбу назад.

Вот и думайте: учимся ли мы на своих ошибках.

«Пусть так, — думал я. — За то, чтобы — в который раз — понять, что ты, как за тобою водится, опять поднялся на ходули и свалял дурака, таких денег, пожалуй что, и не жалко».

Впрочем, если предъявить права на мою долю этих денег слишком поздно — или слишком трудно, — я хочу получить что-то взамен и знаю что. Но тут обнаружилось, что даже этого я попросить не могу. Во всяком случае, так вот прямо не могу. Самодостаточный до крайности! Самостоятельный до предела! Сын, вечно демонстрирующий свою независимость. Кому-кому, а мне ничего не нужно.

— Расскажи о дедовой бритвенной кружке, — сказал я. — Я рассматривал ее в ванной. Где была его парикмахерская? Ты помнишь?

— Помню, как не помнить. На Бэнк-стрит. За площадью Уоллеса, на углу, там еще раньше была немецкая больница. Когда я был совсем маленький, мы ходили в парикмахерскую на Бэнк-стрит — меня стригли, а отца брили. На кружке стояла надпись «С. Рот», ну и эта, как ее, дата, и отец держал кружку в парикмахерской.

— Как она к тебе перешла?

— Как перешла? Дельный вопрос. Дай-ка вспомнить. Да нет, она ко мне не перешла. Дело было не так. Я взял ее у Эда, моего брата.

Быстрый переход