Изменить размер шрифта - +
Едва подняв трубку, я услышал хохот. Долго слушал, плотно прижимая трубку к уху.

На том конце все не вешали трубку — продолжали заливаться хохотом, и я, прикрыв трубку рукой, чтобы не разбудить отца, прошипел:

— Уилкинс, еще раз напакостишь, всего один раз — жди меня у своей двери, я приду с топором. А топор у меня большой, Уилкинс, и я знаю, где ты живешь. Я вышибу твою дверь, доберусь до тебя и разрублю напополам, как бревно. Пса у тебя, случаем, нет? Так вот, пса твоего я пущу на колбасу, Уилкинс. А потом тем же топором буду заталкивать его тебе и в задницу, и в пасть до тех пор, пока нельзя будет отличить, где ты, а где твой Фиделька. Позвонишь отцу еще раз, всего один раз — хоть днем, хоть ночью, — и тебе не сносить башки, ты, чокнутый, злобный, гребаный псих…

Сердце мое перекачивало кровь с такой силой, что хватило бы на десятерых, пижама моя намокла, хоть выжимай — можно подумать, меня всю ночь била лихорадка, — а на другом конце провода молчали.

В спальне, где гарнитур красного дерева уже не сверкал полировкой, как в те дни, когда хозяйство вела мама, и где на покрывавшем его слое пыли вполне можно было расписаться, отец показал мне металлическую коробку — она лежала в верхнем ящике комода: в ней хранились его завещание, страховки, сберегательные книжки. Там же он держал списки своих банковских сертификатов и муниципальных облигаций.

— Здесь мои документы, — сказал он. — А здесь ключи от моего сейфа в банке.

— Понятно, — сказал я.

— Я последовал твоему совету, — сказал он. — Сделал общий сберегательный счет с Сэнди.

Отец вынул свои сберкнижки, числом четыре, и показал мне: теперь под его именем стояло и имя брата как владельца счета. Перелистывая сберкнижки, я увидел, что у него набралось примерно пятьдесят тысяч долларов и еще тридцать тысяч в банковских и муниципальных облигациях — их он тоже завещал брату.

— Страховку на десять тысяч долларов я оставляю тебе, — сказал он. — Помню, ты этого не хотел, но поступить иначе я не мог — не мог я ничего тебе не оставить.

— Отлично, — сказал я.

Когда я посетил отца во Флориде, года через два-три после маминой смерти, встал вопрос о его завещании, и я сказал, чтобы он оставил все деньги Сэнди, а тот распределит их, как сочтет нужным, между своими двумя сыновьями и собой. Я сказал, что в деньгах не нуждаюсь, и, если деньги разделить на двоих, максимум на троих, для Сета и Джонатана это составит ощутимую разницу. Я говорил вполне искренне, вслед за этим написал отцу письмо, в котором подтвердил свои слова, и с тех пор о его завещании и не вспоминал.

Но теперь смерть отца ощутимо приблизилась, и, когда он сообщил мне, что согласно моему желанию существенно урезал мои права по отношению к другим наследникам, это подействовало на меня совершенно неожиданно: я почувствовал, что отец меня отринул, и хотя он обделил меня в завещании по моей же просьбе, сознания моей отверженности это не умаляло. Я сделал щедрый жест, как я полагал, вполне под лад независимости и самостоятельности, которой фигурял с тех пор, как вышел из детского возраста. Нельзя не признать также, что это была весьма характерная для меня попытка занять позицию нравственного превосходства в семье, заявить, что и на возрасте, в пятьдесят с гаком, для меня, как и в те годы, когда я учился в колледже и в аспирантуре, а позже был начинающим писателем, материальные соображения большого значения не имеют, но теперь чувствовал, что наивен, глуп и пришиблен — пришиблен своим поступком.

Как ни прискорбно, когда я читал, стоя рядом с отцом, его завещание, мне открылось, что я хочу свою долю финансовых накоплений, которые вопреки всем препонам сумел собрать за жизнь мой нравный, несгибаемый отец.

Быстрый переход