Изменить размер шрифта - +
Мы по очереди сходили в ванную, потом, уже в пижамах, улеглись бок о бок в постель, где две ночи назад он спал с мамой: другой кровати в квартире не было. Выключив свет, я взял его за руку и держал так, как держат руку ребенка, боящегося темноты. Отец минуту-две рыдал, затем раздалось прерывистое, тяжелое дыхание — он крепко заснул, и я повернулся на бок: мне и самому надо было отдохнуть.

Но и полчаса спустя — я-то валиума не принял — я лежал без сна, и тут на тумбочке с моей стороны кровати зазвонил телефон. Я схватил трубку: испугался, что разбудят отца, и услышал на другом конце провода хохот.

— Кто это? — спросил я, но в ответ в трубке снова закатились бешеным хохотом. Я повесил трубку, так и не поняв: то ли кто-то по ошибке набрал не тот номер, то ли наш номер намеренно набрал какой-то изверг, изучавший колонки некрологов в местной газете (там этим утром появилось сообщение о маминой смерти), а потом развлекавшийся, звоня по ночам семьям умерших. Когда — и минуты не прошло — телефон снова зазвонил, на радиочасах засветились цифры 11.30, и я понял, что наш номер набрали вовсе не по ошибке. В трубке снова раздался злобный смех — так смеется тот, кто одержал верх над врагом, так садистски ликует тот, кто упивается местью.

Положив трубку, я вскочил, кинулся в гостиную — успел сорвать с крючка отводную трубку до того, как телефон зазвонит в третий раз. И оставил ее лежать так до утра, а в шесть встал и прокрался в гостиную — положить трубку на место, чтобы отец не полюбопытствовал, почему я ее снял. Я был в ванной, когда — в семь часов — телефон зазвонил снова. Трубку снял отец. Выйдя из ванной, я осведомился, кто это звонит в такую рань, отец угрюмо буркнул: «Никто», но и так было ясно, кто.

— Кто это? — повторил я, и на этот раз он рассказал про безумный хохот, который и я слышал.

— Не иначе какой-то псих, — сказал я, умолчав о ночных звонках.

— Это Уилкинс, — ответил он.

— Кто такой Уилкинс?

— Один тип, живет напротив.

— Откуда ты знаешь, что это он?

— Знаю, и все тут.

— За что он на тебя взъелся? — спросил я.

— Сволочь он, фашист. Ненавидит евреев. Живет один. Никто с ним не якшается. Один как перст. Дурак. Любит только мистера Рыгуна, его кикимору Нэнси да рыгунову скверную рожу. Обклеил прачечную с пола до потолка плакатами с его рожей. Нашу, между прочим, прачечную. Никого не спрашивает, приходит, клеит — и вся недолга.

— Ну и ты сказал ему, чтобы он больше не клеил.

— Как увидел плакаты, сказал, чтобы он и думать не смел их клеить. Так назавтра он еще больше наклеил. Я, как их увидел, все посрывал. И позвонил ему. Говорю: прачечная, она не для плакатов предназначена. Не для политической пропаганды. А для того, чтобы в ней тихо-мирно стирать свои вещички.

— Что еще ты ему сказал?

— Выложил, что думаю о мистере Рыгуне. Рассказал — вдруг он не знает, — сколько евреям пришлось вынести за последние две тысячи лет.

— А ты уверен, что звонит он?

— Он, Уилкинс, кто же еще. Но я его прижму, — сказал отец скорее себе, чем мне. — И еще как прижму.

— Пап, да не нервничай ты: похоже, его и так уже прижали. Ты же знаешь, человек, который смеется над чужим горем, будет покаран. Забудь про него. Пора собираться — у нас сегодня трудный день.

Мы похоронили маму в полдень, примерно в час отец начал опрастывать шкаф и комод в ее спальне, в половине одиннадцатого мы снова лежали в двуспальной кровати, а в половине двенадцатого, когда отец уже заснул, а у меня сна не было ни в одном глазу, и я думал, что станется с отцом и где теперь мама, зазвонил телефон.

Быстрый переход