Изменить размер шрифта - +
Среди поляков много психов, и я тоже псих, безобидный, насколько мне дано судить». В самом начале войны, в сентябре 1939-го, ее отца убило немецким артиллерийским снарядом.

— Я совсем не помню отца, — рассказала она мне как-то вечером, когда я заскочил в Принстон поужинать с ней. Я тогда постоянно наезжал в Нью-Йорк из Филадельфии, где преподавал в Пенсильванском университете. В те годы Джоанна встречала меня на станции уже в подпитии и ее болтовня за рулем — о Гомбровиче, Виткевиче, Шульце, Конвицком — была до оторопи недостоверной, замечательно своеобразной, невероятно содержательной и для меня довольно увлекательной. О своем отце она, однако, пока мы, лавируя среди машин, возвращались в Принстон, рассказывала сурово и трезво.

— Его убило в окопах. Он защищал Варшаву. Между прочим, вынес отца из окопа его командир, поручик, еврей. Отец сидел в окопе, и в него попал снаряд. Умер он не сразу. Уже в госпитале, от раны.

— Сколько лет ему было?

— Совсем молодой. Тридцать семь.

— Так ты его не помнишь?

— Я еще грудная была. Нет, ничего не помню. Знаю все только по рассказам.

Я отыскал номер Джоанны и позвонил ей в то время, когда она, бывало, имела обыкновение будить меня звонками: не звонить она не могла, даже когда стала прятать сама от себя записную книжку, чтобы не поднимать людей с постели, — она заболела, притом в тяжелой форме, телефонитом, болезнью, сопряженной с пьянством, и названивала всем, чьи номера знала на память. В половине двенадцатого вечера, перед тем, как решиться отправить отца в возрасте восьмидесяти шести лет на операцию, которая займет десять часов, после чего он еще пять дней будет лежать в лёжку, три-четыре месяца приходить в себя, и все это без какой-либо уверенности, что операция хоть в чем-то ему поможет, мне было крайне необходимо, чтобы меня выслушала Джоанна — лишившаяся отца, отважная, воспрянувшая Джоанна.

Восемьдесят шесть. Восемьдесят шесть звучало похоронным звоном. Наверное, набирая номер Джоанны, я смирялся с тем, что даже мне было понятно: отец не вечен.

Когда я позвонил, Джоанна не спала: ожидала звонка от одной из «горемык» — так она называла находящихся на излечении наркоманок, которых опекала. Включившись в программу по борьбе с наркоманией и неизменно посещая собрания, Джоанна стала чем-то вроде матери для пяти-шести девчонок, решивших завязать. Девчонка, чьего звонка она ожидала, съезжала с квартиры, где жила со своим крепко подсевшим дружком, и накануне вечером, когда она объявила ему, что уходит, он ударом кулака расквасил ей нос.

— Видишь ли, у меня у самого сейчас неприятности, — сказал я. — Я один из твоих горемык.

— Что случилось, Фил?

— Отец болен.

— Беда какая.

— Дела плохи. У него большая опухоль в мозгу. Врач говорит, что опухоль растет уже пять-шесть лет. Говорит, что вскоре ему станет еще хуже. Врачи хотят предпринять попытку извлечь ее. Операция крайне тяжелая.

— А сам он этого хочет?

— Хочет? Нет. Но поступить иначе — означает: дать опухоли расти и взять на себя ответственность за последствия, а бог знает, чем это грозит. Трудность в том, что для старика восьмидесяти шести лет, даже если он выживет, — а врач говорит, что выживают трое из четверых оперируемых, — послеоперационный период уже кошмар. Прежним ему не быть, хотя не исключено, что порой он будет более или менее таким, как прежде.

— Гораздо более таким, чем с этой штукой в голове?

— Если эту штуку не удалить, он обречен. Тот еще выбор, но выхода у нас нет.

— Жизнь всегда кончается так.

— Он держался замечательно.

Быстрый переход