Изменить размер шрифта - +
То есть не то чтобы как-то особенно, то есть замечательно на свой собственный, простецкий, упрямый лад. Сила его характера меня потрясла. Но именно то, в чем он черпает силы, и отягощает положение: он наотрез отказывается умереть.

— Вот почему ты сидишь и льешь слезы, — сказала Джоанна.

— Ну, я не все время лью слезы — по большей части, я вроде бы торчу в гостинице и ничего, решительно ничего не делаю. Потом мне приходит в голову мысль: «Какого черта я торчу здесь, когда он там?» — и я мчусь в Элизабет и веду его гулять. Завтра он впервые останется один. Но у меня нет сил опять ехать к нему. Мне нужно день передохнуть.

— Ему тоже надо когда-никогда побыть одному, — сказала она.

— В том-то и дело, — сказал я. — Беспомощность всегда тяжело видеть — и беспомощность ребенка, и беспомощность друга, но беспомощность старика, который когда-то был таким сильным…

— Отца в особенности.

— Да. Он так долго… — и тут мне пришло на язык слово, которое я никогда не приложил бы к отцу, хотя всю жизнь восторгался его стойкостью, — так долго, так доблестно сражался. — И сам удивился: насколько точно оно подошло.

— Одно хорошо, — сказала Джоанна, — у него есть выбор, сейчас он выбирает и занят этим.

— Вообще-то на самом деле выбора нет. Другой вариант неприемлем. В другом случае остается просто-напросто выпрыгнуть из окна.

— И ты восхищаешься, восхищаешься тем, что выпрыгнуть из окна для него немыслимо.

— Восхищаюсь и завидую. В прошлом году, когда я был на краю, я каждый день только об этом и думал.

— Помню. И у меня был такой дурацкий период, когда выход виделся в этом.

— Ему — нет. Ему такое даже в голову не приходит. Сегодня я ездил к нему — отвозил к врачу. Нам пришлось проехать через бедные, беднейшие районы старого Ньюарка. Он в Ньюарке знает каждый угол. Там, где дома снесли, он помнит, какие дома где стояли. Ничего нельзя забыть — вот какой девиз на его гербе. Жить для него — значит хранить память, тот, кто не хранит память, для него не существует. «Видишь этот приступок — в 1917-м я сидел здесь с Элом Бораком, помнишь Эла Борака? У него был мебельный магазин — я сидел тут с Элом в тот день, когда Америка вступила в войну. Стояла весна, апрель, май — я знаю. А вон там была кондитерская твоей двоюродной бабки. А вон там— первый обувной магазин моего брата Морриса. Смотри-ка, а его не снесли», — говорит он. И так далее, и тому подобное. Мы миновали школу, где он учился, школу на Тринадцатой авеню, у тамошней учительницы он ходил в любимчиках. «Моя учительница, она меня отличала: Терман, — говорила она, — чтобы попасть в школу, идет через весь город».

— Что ж, жизнь есть жизнь.

— Точнее не скажешь. Мы приехали в клинику, и он мне говорит: «Какое счастье, что в Ньюарке построили эту клинику». Словом, он думает не об опухоли, а о Ньюарке. Он певец Ньюарка. И этот неистощимый запас ньюаркских баек — не моя, его история.

— Он — хороший гражданин.

— Я вожу его, сижу с ним, ем с ним и все время думаю о той работе, той незримой, огромной работе, которую он проделал за жизнь, которую проделало целое поколение евреев, чтобы стать американцами. Лучшими гражданами. От Европы он оторвался.

— Не вполне. Он не вполне от нее отошел, — сказала она. — Способность выстоять он вынес из Европы. Эти люди никогда не сдаются. Но они, плюс к тому, лучше европейцев. В них есть и чувство благодарности, и идеализм.

Быстрый переход