Изменить размер шрифта - +
Смерть моей матери подействовала на меня так, как я и не ожидала, — сказала она. — Ушла, по меньшей мере, половина жизни. Чувствуешь, знаешь ли, как ты оскудела: ведь все эти годы мы провели бок о бок…

— Сегодня я ходил с отцом к нейрохирургу, говорят, лучшему в Нью-Джерси, это добрый малый лет сорока-сорока пяти, рыхлый, обходительный еврейский малый — из тех, что ученики хорошие, а спортсмены никакие, с виду, во всяком случае: я бы ему не доверил и индейку в День благодарения разрезать.

Я рассказал Джоанне, как врач спросил, есть ли у меня вопросы, и я сказал, что вопросы есть у отца, и рассказал, как отец сидел и задавал вопросы по списку и как врач показал ему на муляже мозга немыслимую операцию, которую намерен провести.

— Он собирается вскрыть черепную коробку, приподнять мозг, войти внутрь черепа лазером, лучом света, и я подумал: «Я знаю, где кроются человеческие слабости, все мы это знаем, но где источник силы? Где кроются силы двоих мужчин, стоящих перед таким решением?»

— В чувстве собственного достоинства, — сказала она. — Они не хотят ронять себя.

— Так ли это? Не знаю. Уверен, все достаточно просто, а вот поди ж ты — я в растерянности. И никакому сюрреализму этого, видишь ли, не под силу передать. По мне это и есть самый что ни на есть сюрреализм. Двое мужчин у врача, стоящие перед таким решением.

— А где Клэр? — спросила Джоанна.

— В Лондоне. Дома. Ее расстраивают мои звонки. Она сказала, что хочет приехать — поддержать меня, но я велел ей остаться дома и завершить свои дела. В каком-то смысле лучше хандрить в одиночку, будь она здесь, я бы заразил ее своим унынием. Я бы приезжал из Джерси и сидел, и смотрел на нее, а куда лучше сидеть и смотреть в себя. Лучше сосредоточиться на том, что следует сделать. Хотя в такой сосредоточенности тоже хорошего мало. Я не могу читать, видит бог, я и писать не могу — не могу даже смотреть дурацкие бейсбольные матчи по телевизору. И совсем не могу думать. Ничего не могу.

— И не надо. Это в тебе опять же отцовские гены сказываются, — насмешничала Джоанна. — Вовсе не обязательно работать без передыха.

— Без него мне будет неприютно и одиноко. А кто это поймет?

— Ну, все понимать тоже ничуть не обязательно.

— Я ничего не понимаю.

Позже я принял душ и все повторял и повторял эти слова. Присев на край кровати, я обрезал ногти на ногах — впервые за много дней смог заняться чем-то, не имеющим отношения к отцу, — и опять повторял эти слова. Те же четыре, в высшей степени основополагающих слова, но в тот вечер после того, как Джоанна — добрая душа — выслушала меня, для меня в них заключалась вселенская мудрость. Я ничего не понимал. И пока я, не выпуская из рук дедову бритвенную кружку, ехал в тот день в Манхэттен, мне было ясно только одно: как мало я знаю. Я понимал, как не понимать, что моя связь с отцом и сложная, и глубокая, но и не подозревал, насколько она глубока.

Я проспал, то и дело просыпаясь, до четырех утра, потом включил свет, встал, принялся разглядывать снимки его мозга, ничего не понимая и в них. Если бы Гамлет рассматривал МРТ мозга Йорика, не исключено, что и ему не удалось бы изречь ничего путного.

 

Спустя несколько дней мы проконсультировались у второго специалиста, и его выводы устроили отца больше. Ваяло Бенджамин, нейрохирург клиники нью-йоркского университета в Манхэттене, по просьбе Дэвида Крона, аттестовавшего его как «величину мирового масштаба», согласился уделить нам время. Бенджамин, властный, здравомыслящий иностранец примерно моих лет, элегантный, черноглазый, интересный, — мужчина с головы до ног в стиле Пикассо, на которого он слегка походил.

Быстрый переход