Использовать Сторожа предложил сам Уордмэн. В те времена он служил заместителем начальника самой заурядной тюряги общегосударственного значения. Однако так называемые «сердобольные» подняли хай, и внедрение новшества было отложено на несколько лет. Но теперь, наконец, проект запущен, и Уордмэну обещано пять лет полной свободы действий, чтобы провести испытания, руководить которыми он должен был самолично.
— Если моя уверенность в отменном результате оправдается, — сказал Уордмэн, — то все государственные тюрьмы перейдут на такой режим охраны.
Сторож исключал всякую возможность побега, позволял легко по-давить любой мятеж (достаточно было на минуту-другую отключить передатчик) и превращал работу часовых в легкое и приятное времяпрепровождение.
— По сути дела, у нас тут даже нет охранников как таковых, — под-черкнул Уордмэн. — Здесь нужен только обслуживающий персонал: столовая, лазарет и так далее.
В новой тюрьме сидели не простые уголовники, а лишь государственные преступники.
— Можно сказать, — с ухмылочкой объяснил Уордмэн, — что мы собрали под своим крылышком всю непримиримую оппозицию.
— Иными словами, это политзаключенные, — вставил репортер.
— Нам не нравится это выражение, — ответил Уордмэн, и в его голос закрались ледяные нотки. — Слишком уж по-коммунистически оно звучит.
Репортер извинился за оговорку и поспешил закончить интервью. Уордмэн снова подобрел и проводил гостя до выхода.
— Видите, — сказал он. — Никаких вам стен или вышек с пулеметами. Наконец-то у нас есть тюрьма, отвечающая требованиям времени.
Репортер еще раз поблагодарил тюремщика и зашагал к машине. Дождавшись его отъезда, Уордмэн отправился в лазарет проведать Ревелла. Но тому уже вкатили укол, и теперь поэт крепко спал.
Ревелл лежал на спине, пялился в потолок и повторял про себя: «Я не думал, что будет так погано. Я не думал, что будет так погано». Он мысленно взял здоровенную кисть и начертал черной краской на безупречно белом потолке: «Я не думал, что будет так погано».
— Ревелл.
Поэт слегка повернул голову и увидел стоявшего возле койки Уордмэна. Он смотрел на тюремщика так, словно не узнавал его.
— Мне сообщили, что вы проснулись, — сказал Уордмэн.
Ревелл молчал.
— Когда вы поступили сюда, я попытался дать вам понять, что бежать бессмысленно, — напомнил ему тюремщик.
Ревелл разомкнул губы и сказал:
— Все в порядке, вам нет нужды терзаться. Вы исполняете свои обязанности, а я — мой долг.
— Не терзаться?! — Уордмэн вытаращил глаза. — Мне-то с чего терзаться?
Ревелл уставился в потолок. Слова, выведенные на нем всего ми-нуту назад, уже исчезли. Как жаль, что нет бумаги и карандаша. Слова утекали, будто вода из решета. Остановить их, поймать. Но для этого нужны карандаш и бумага.
— Могу я получить бумагу и карандаш? — спросил Ревелл.
— Чтобы опять строчить непристойности? Разумеется, нет.
— Разумеется, нет, — эхом откликнулся Ревелл. Он закрыл глаза и принялся следить за ускользающими словами. Человек недостаточно расторопен, он не может и сочинять, и запоминать одновременно. Надо выбирать, и Ревелл сделал свой выбор уже давно: он будет сочинять. Но слова убегали, потому что у него нет бумаги, и распадались в пыль в огромном мире.
— Боль в коленках, боль в руках, — тихо пробормотал он. — Боль в печенках и мозгах. То затихнет, то накатит. Может, хватит? Может, хватит?
— Боль проходит, — ободрил его Уордмэн. |