Самое время вернуться в барак и насладиться нарами во всю ширину. Может быть, удастся вернуться обратно в прерванный сон?
* * *
На следующий день, в воскресенье, в свете обманчивого зимнего солнца Каминский сообщил мне, что они нашли подходящего покойника.
Который, впрочем, еще не был покойником.
Не знаю почему, но от этого меня передернуло, стало не по себе. Я бы предпочел, чтобы юный парижанин, и к тому же студент, уже умер. Но Каминскому я ничего не сказал об этом. Этот толстокожий оптимист только прикрикнул бы на меня.
Мертвый, умирающий — какая разница? Что это меняет?
— Приходи к шести в Revier, — велел он. — Я буду тебя ждать…
Он радостно засмеялся, видимо, его забавляла сама идея облапошить эсэсовцев. И предложил мне сигарету, вероятно, чтоб отпраздновать это событие — немецкая марка восточного табака. Обычно такие курили привилегированные, Prominenten: капо, старосты бараков, люди из Lagerschutz — внутренней полиции, выбранные заключенными-немцами. Вилли Зайферт угостил меня такой же сигаретой, когда вызвал поговорить с глазу на глаз в свой кабинет в Arbeitsstatistik. Русская махорка, завернутая в полоску газеты, была не для них, а для бухенвальдских плебеев. Светило солнце, все было уже сказано, и я затянулся сигаретой для привилегированных.
Во всем, что касалось табака и еды, я, естественно, был плебеем. Курил только едкую махорку, и ту, впрочем, редко — только иногда перепадали мне чудесные окурочки. И питался я исключительно лагерной пайкой.
При побудке, в половине пятого утра, до переклички и сбора команд на работы, Stubendienst — дежурные по баракам, первое звено внутренней администрации, выбранные самими заключенными, — раздавали нам по стаканчику горячей бурой жидкости, именуемой «кофе» — для краткости и чтобы всем было понятно. Вместе с этим мы получали дневную пайку хлеба и маргарина, к которой иногда добавлялся кусочек суррогатной колбасы — похожий на губку, но чрезвычайно аппетитный, в такие утра слюна так и брызгала.
После целого дня работы и возвращения в бараки Stubendienst распределяли порции супа — полупрозрачной баланды, в которой плавали обрезки овощей, в основном капусты и брюквы, и редкие тонюсенькие куски мяса. Только в воскресенье давали сравнительно наваристый суп с лапшой. Настоящее пиршество, без слез не вспомнишь, но об этом я уже говорил.
Каждый распоряжался дневной пайкой по-своему. Некоторые проглатывали ее тотчас же. Иногда даже стоя, если вокруг стола в столовой уже не было мест. И потом до вечернего супа им нечего было есть. Двенадцать часов тяжелой работы плюс в среднем часа два езды и переклички. Так и мучились четырнадцать часов с пустым желудком.
Другие — так старался поступать и я — сберегали часть пайки до полуденного перерыва. Это было непросто. Бывали дни — и частенько, — когда мне это не удавалось. Надо было держать себя в руках, совершать над собой насилие, чтобы не проглотить все сразу же. Потому что мы жили в головокружительном страхе постоянного голода. Надо было забыть на мгновение нынешний неотвязный голод и четко представить себе, что будет в полдень, если ничего не оставить до этого времени. Попытаться уменьшить, сдержать реальный голод мыслью о голоде грядущем, виртуальном, но от этого не менее остром. Каким бы ни был результат этой ежедневной внутренней борьбы, я существовал только на лагерной пайке — по идее, единой для всех заключенных.
Многим, однако (не берусь уточнить скольким, но нескольким сотням заключенных в любом случае), удалось выйти за рамки общих правил.
Я не говорю о привилегированных — капо, старостах блоков, Vorarbeiter (бригадирах), людях из Lagerschutz и так далее. Эти даже не притрагивались к ежедневному супу, они им брезговали, на дух не выносили. |