Изменить размер шрифта - +

Каминский подвел меня к своему личному шкафчику. Полки ломились от припасенной снеди. Он схватил брикет маргарина и протянул мне. Рано утром именно от такого кубика маргарина Stubendiest, выделявший нам дневной паек, стальной проволокой отрезал ломтики для нескольких заключенных — восьмерых, когда я только попал в Бухенвальд в январе 1944, и десятерых — в конце лета. Теперь, в середине зимы, уже для двенадцати.

Можно себе представить, во что превратятся те, кто выживут (если таковые будут).

Я зачарованно уставился на шкафчик Каминского, пока он протягивал мне кубик маргарина, точно такой же, какой по утрам делился на двенадцать дневных паек для простых смертных, к числу которых принадлежал и я.

Я уже видел личные шкафчики ветеранов. Наши ячейки были в задней комнате Arbeit. Ячейки ветеранов ломились от припасов. Иногда я даже видел там плесневеющий белый хлеб. И только две ячейки всегда оставались практическими пустыми — Даниэля Анкера и моя.

В наших ячейках, кроме стаканчиков и котелков, обычно не было ничего, только часть дневной пайки, если нам удавалось сохранить ее до полуденного перерыва или — при необходимости — до долгих часов ночной смены. В те дни, когда порция супа заменялась картофельным пюре, мы хранили очистки. Сначала съедали картошку, а затем поджаривали очистки на одной из электрических плиток. Какая же это была вкуснятина!

Случалось, что в наших ячейках не было совсем ничего, только пустые стаканчики и котелки — в те дни, когда нам с Анкером не удалось устоять перед искушением в момент раздачи дневной пайки.

 

Последний раз я видел Даниэля Анкера в книжном магазине на Сен-Жермен-де-Пре. Я подписывал одну из своих книг. Он, видимо, заметил удивление, мелькнувшее в моих глазах.

— Ну да, Жерар, — воскликнул он. — Я жив!

Он догадался, что я пытаюсь сосчитать, сколько ему может быть лет.

— Не напрягайся, старик! Я только что отметил свой девяносто первый день рождения!

Я изумленно уставился на него. Гладко выбритый, шевелюра, конечно, совершенно белая, но глаза все так же искрятся весельем. У меня, стало быть, еще есть время!

— Не слишком-то зазнавайся! А то скажут, что Бухенвальд был просто санаторием!

Он рассмеялся, мы обнялись. И долго не могли разжать объятий, трясясь от смеха и от наплыва эмоций.

Он отстранился:

— Das Lager ist nur ein Sanatorium, heute!

Анкер прекрасно говорил по-немецки, поэтому он был связным между французской компартией и Arbeit. Он буквально проорал фразу тех времен, любимую фразу сварливых ветеранов. В книжном магазине все обернулись в нашу сторону.

Я мог бы, пользуясь случаем, рассказать о моем друге Даниэле Анкере. Но надо вернуться к Каминскому, в то солнечное декабрьское воскресенье.

 

* * *

— Явились! — воскликнул он.

Его голос был необычно пронзительным и каким-то раздраженным. Я обернулся, следя за направлением его взгляда.

В самом деле, явились. Приближаются.

Двигаясь маленькими шажками, иногда опираясь друг на друга или на палки и самодельные костыли, теряя башмаки в хлюпающей глине, едва волоча ноги, медленно, но упорно, они приближались.

Вероятно, в это воскресенье они решили погреться на зимнем солнце. Впрочем, они бы все равно пришли в воскресенье, будь то снежная буря или дождь.

Они появлялись каждое воскресенье, в любую погоду, после дневной переклички.

Сортир Малого лагеря был местом их встреч, обмена мнениями, разглагольствований, свободы. Базар воспоминаний и одновременно обменный рынок в зловонных испарениях, поднимающихся от сточных канав. Ни за что на свете, каких бы это ни требовало усилий — во всяком случае, пока они могли сделать усилие, — они бы не пожертвовали этими воскресными днями.

Быстрый переход