Так что ужас был не отсюда. Ужас проистекал из другого знания.
Я был уверен, что уже видел этот сон, что однажды уже проснулся от этого сна, вот оно что. Я отчетливо и ясно помнил мгновение после того первого сна, первого пробуждения: Каминский и Ньето, подходящий покойник, Франсуа Л. в бараке для доходяг.
Ужаснула меня именно эта уверенность, мысль о том, что придется еще раз пережить то, что я уже пережил за последние сорок восемь часов.
Нехотя я открыл глаза.
На этот раз вовсе не Каминский, а Эрнст Буссе колотил кулаком по стойке нар.
Ужас отступил, все встало на свои места: я был готов.
— Ты, я смотрю, не волнуешься! Как ты можешь спать?
Тон Буссе был полуворчливый-полувосхищенный.
Я не успел сказать, что умудряюсь спать в любых обстоятельствах, даже в перерыве между двумя допросами в гестапо.
— Пять минут назад ты спал так крепко, — усмехнулся Буссе, — что Leichenträger, трупоносцы, чуть не забрали тебя в крематорий.
Он кинул на нары мою одежду. Я стащил с себя рубашку и быстро оделся.
Помещение санчасти, где я провел ночь, опустело. Можно принимать новую партию умирающих.
Я видел, как умирал Франсуа, но не видел, как его увезли в крематорий.
— Забавно, — добавил Буссе, — если бы ты проснулся в последнюю минуту на горе трупов, которые везут в печь!
Действительно, обхохочешься.
Ночью, сразу после того, как Франсуа произнес несколько слов, которые мне показались похожими на латынь из-за повторенного дважды слова nihil, к моей койке подошел санитар. Со шприцем в руке. Он тихо заговорил со мной по-русски. Я понял, что он хочет сделать мне укол, и вспомнил, что говорил Буссе: от инъекции у меня поднимется температура — на тот случай, если эсэсовцы решат закончить праздник прогулкой по санчасти.
Когда молодой санитар склонился надо мной, ища вену, чтобы воткнуть иглу, мне показалось, что я его узнал. Мне показалось, что это тот самый русский, который спас меня в карьере девять месяцев назад.
Но мне не пришлось проверить свою догадку — вбежал Эрнст Буссе. Он удержал руку санитара.
— В последний момент, — прошептал он, — они передумали. Решили закончить попойку в борделе!
И увел санитара, оставив меня в одиночестве рядом с Франсуа Л.
Что ж, я не проснулся на горе трупов во дворе крематория. На этот раз из повторяющегося сна, в котором забивали гроб моей матери, меня вырвал Буссе.
Какой-то другой звук накладывался в моем сне на стук молотка по крышке гроба. Идя за Буссе, на выходе из барака для умирающих я понял, что это за звук.
В моей детской памяти сохранилось воспоминание о том дне — 14 апреля 1931 года, — когда в Испании была провозглашена республика и когда младший брат моей матери Мигель Маура вышел из мадридской тюрьмы «Cárcel Modelo», чтобы стать министром внутренних дел в новом правительстве, мать вывесила на балконе нашей квартиры на улице Альфонса XI — где она и умерла несколько месяцев спустя — трехцветные знамена. Цвета республики — красный, золотой, фиолетовый.
Как только эти знамена затрепетали на весеннем ветру на одной из самых зажиточных и спокойных улиц буржуазного квартала, тут же все соседи захлопали ставнями, чтобы не видеть этого невыносимого зрелища прямо под носом.
Стук деревянных ставен, закрываемых с размаху, накладывался на стук молотка по крышке гроба — стук жизни на стук смерти.
В этой первичной, по Фрейду, сцене — а именно такой она казалась — не было половых проблем. Не было там и отца. Только мать — юная, торжествующая красавица, стоит, запрокинув голову, и вызывающе хохочет. И республиканские знамена.
Я шел за Буссе по лабиринту коридоров санчасти. |