|
Они были счастливы даже во сне, да и не спали вовсе, кажется, ибо, смыкая глаза, уже находили себя в объятиях друг у друга, ощущали сквозь дрему сцепление рук, прикосновение бедер и смешавшееся дыхание.
Ничто не занимало их ни в прошлом, ни в будущем. Зимка не знала, как великий князь Юлий обратился в свинопаса, и не желала знать. Юлий не знал, не ведал, где шлялась его неверная жена, слованская государыня, как провела она разделивший их пропастью год, и не делал ни малейшей попытки проникнуть в эту тайну. Конечно, Зимка не забывала, что Юлий пасет свиней, напротив, — помнила и умилялась; со смехом задрав подол, носилась она с хворостиной по лесу, чтобы загнать ввечеру диких хрюшек в сплетенное между деревьями стойло. А Юлий не забывал, что Золотинка его великая государыня и княгиня. Поднявшись с рассветом прежде любимой, он бережно чистил ее красное платье, разглядывая его с восхищением, как человек, никогда не видевший богатого, отделанного серебром наряда… гладил нежнейший бархат, уже помятый, в лесном соре, и вдруг, не сдержав внезапно хлынувших слез, зарывался лицом в подол и мотал головой, покачиваясь.
Раздевшись донага жарким полуднем, они купались в тайном лесном озере, где высокие ели толпились по берегам, растопырив ветви, чтобы укрыть влюбленных от нескромных взоров, и не было тогда ни свинопаса, ни государыни, ни свергнутого, потерявшего престол и страну свою князя, ни предавшей его княгини — только прекрасные своим бесстыдством мужчина и женщина. Обнаженные тела их светились в совершенно черной, но прозрачно чистой воде. Вода эта, залитая в крошечное озерцо до краев, стояла недвижно, на века застыла она, ожидая влюбленных, ибо никто, кроме Юлия и Золотинки, никто другой, кажется, никогда не морщил еще эту гладь, ничей смех и разнузданные бултыханья не поднимали волну и не пугали заснувших в лесной чаще птиц.
Только они двое: статный, темный от солнца юноша и молодая женщина, словно точеная статуэтка слоновой кости. Любовная рука художника вырезала эти черты… воплощение слившейся с явью грезы, затея потрясенного воображения, которая всегда убедительней заранее предуказанного образца и установленного общественным мнением совершенства.
Юлий шалел. Он упивался взглядом. Довольно широкие для женщины, прямые плечи Золотинки когда-то его смущали, в ту пору еще… словом, давно; давно уже понял Юлий, что чудесные плечики эти как раз и даны Золотинке для того, чтобы он, Юлий, никогда не нашел нигде и ни в ком ничего подобного… И эти худые, трогательные ключицы… Юлий любил все: от завитка золотых волос над ухом до узкой длинной ступни… И невысокая грудь с твердыми от холодной воды и холодными же сосками. Гибкий стан — чтобы обнять. И бедра — чтобы обмерло сердце. Колени и крепкие икры, которые хотелось нежить… и влажный песок между пальцами на ногах — припасть губами.
Когда Золотинка говорила смеющимся большим ртом, таким живым и подвижным, Юлий вглядывался, пытаясь постичь милый и звонкий лепет. И отводил глаза, горько уязвленный не осязаемой, но неодолимой преградой, что разделила их души в насмешку над слиянием тел.
Юлий не смел просить милости; однажды уже Золотинкой спасенный, он помнил — не забывал никогда! — какой нечеловеческой мукой и усилием далось ей это спасение. Юлий гнал от себя надежду и все равно надеялся, что Золотинка повторит подвиг, вернет ему разумение слованской речи. Нельзя было только этого просить. Ибо то, что случилось с ним год назад, когда на руках у Поплевы, больной и разбитый после битвы под Медней, он услышал об измене Золотинки, было проявлением слабости — было его слабостью. Вина Золотинки оставалась в стороне, то есть не подлежала обсуждению. Не тот это был предмет, который поддавался обсуждению, лучше было оставить его в покое. Его же слабость — она видна. Сначала поражение под Медней и второе поражение едва ли не тотчас — потеря смысла слованской речи. |