Изменить размер шрифта - +
Просто не относитесь к ней слишком серьезно. Всегда держите в уме, что не вы созданы для истории, а история для вас. У вас есть своя собственная история — история вашей жизни. Если угодно, один год вашего детства для вас важнее всех египетских династий. — Словно заклиная самого себя, Никодим несколько раз провел перед лицом ладонью. — По моему разумению, собеседником Бога не может быть народ, государство или армия. Так было когда-то, в пору юности человечества, но начиная с Нового Завета беседа с Богом персональна. И потому ваша личная история в этой беседе важнее истории всеобщей.

— В конце концов, всеобщая история является и моей историей. Она ведь существует в моем личном сознании.

— Безусловно. Я вовсе не хочу разделять эти две истории. Их отношения удивительны, они отражаются друг в друге. Иногда — напоминают друг друга. — Никодим остановился и посмотрел на меня в упор. — Ваша собственная история мне напоминает, как ни странно, историю послевоенной Европы: что-то общее в стиле, в опыте.

— Вы имеете в виду мою импотенцию?

Он рассмеялся.

— У вас замечательная реакция. Я имею в виду множество совпадений, которые, мне кажется, не случайны. Ваша жизнь в высшей степени символична и вызывает искушение толковать ее как текст. Вы начинаете с полного безразличия к проблемам Германии, Европы, их послевоенной и уж тем более военной истории. Начинаете не где-то: в доме престарелых — единственном месте, где эта история еще жива в самом буквальном смысле. Мало-помалу вы превращаетесь в символ пробуждающейся Германии, которая — и это уже очевидно — основа новой Европы. Присущая вам прежде пассивность сменяется качествами противоположными, в вас открывается умение масштабно рассуждать, призывать, настаивать. Все это, разумеется, в вас было, обстоятельства лишь дали ему развиться. — Никодим забавно закусил губу, словно не позволяя ей растянуться в улыбке. — Я не фрейдист, но здесь можно было бы поговорить и об импотенции… Так вот, со всем этим багажом, со всем полученным опытом вы ведете Европу в будущее — разве эта конструкция не красива?

Она была красивой. Но в те сентябрьские дни слово «будущее» казалось мне таким же ненастоящим, как Париж или Монмартр. Как Настя… Ах, Настя, Настя. Все эти месяцы от нее не было никаких известий. Никаких. Впрочем, я ей тоже не писал, и конспирация была здесь ни при чем. В конце концов, я мог бы написать ей без обратного адреса. Я, пребывавший по ту сторону времени и пространства, имел на это право. Так ведь не написал. Это было дурным, очень дурным знаком, ставившим под сомнение весь мой скромный экзистенс.

Иногда у меня возникало твердое ощущение, что и Насти уже нет, а возможно, никогда и не было, что краткое ее существование объяснялось лишь моей отпущенной на волю фантазией. Иногда же Настино присутствие было очевидно до осязания ее кожи, ощущения ее волос. И руки мои, поднесенные к лицу, все еще хранили запах ее духов. Так что, думаю, не исключался и иной вариант взаимоотношений, при котором Настина фантазия становилась объяснением моего собственного существования. Может быть, это я был ее страдающим фантомом. Единственно возможной реальностью в ту пору мне представлялся мой сводчатый потолок, кусочек озера в бойницеобразном окне и металлическая поступь Никодима на лестнице.

Письмо от Насти я получил в декабре. Вызвав меня к себе, его мне вручил отец настоятель. На конверте не стояло ни имени, ни адреса, а единственным обращением в письме было «родной мой». Это родной поразило меня не своей конспиративностью, а чем-то другим, от чего у меня перехватило дыхание. Никогда она меня так раньше не называла. Говорила — милый. А тут — родной. Rodnoj. Письмо писала по-немецки, но это слово по-русски: нет в немецком настоящего соответствия.

Быстрый переход