Потом он увез ее с собой в Париж, и было это в шестидесятые годы. В Париже мы и виделись в последний раз года четыре назад, а может, и пять. Помню, она часто вспоминала про Мирафлорес. Говорила, что там прошло ее детство.
Старик кивнул. В его мутном взгляде гнев сменился печалью. Он держал перед собой стакан с пивом и сдувал с края пену – очень медленно, чтобы та ровным слоем покрыла всю поверхность.
– Она, конечно она, кто же еще, – подтвердил он, несколько раз кивнув головой в такт словам и в то же время не переставая тереть нос. – Отилита жила в Мирафлоресе, потому что ее мать служила кухаркой в одной тамошней семье – у сеньоров Аренасов.
– На улице Эсперанса? – спросил я. Старик снова кивнул, удивленно подняв на меня глаза.
– Неужто и это знаете? Откуда Вам столько всего известно про Отилиту?
Я подумал: «А что бы он сказал, если бы ему вдруг открылось, что речь идет о моей жене?»
– Я уже сказал. Ваша дочь очень любила вспоминать про Мирафлорес и свой дом на улице Эсперанса. В детстве я тоже жил в том районе.
Негритянка за стойкой внимательно слушала безумные напевы «Лос Чакис» и покачивала головой из стороны в сторону. Архимед сделал большой глоток, и вокруг его губ, опущенных в стакан, образовался кружок пены.
– Отилита еще вот такой была, а уже нас стыдилась, – сказал он, опять распаляясь. – Она хотела быть белой и богатой. Девчонка отличалась крутым нравом, да еще хитрющая была. Очень шустрая и бедовая. Не каждая ведь рискнет двинуться за границу, не имея за душой ни гроша. А она добилась своего. Однажды выиграла конкурс на «Радио Америка» – ловчее всех передразнила, как говорят мексиканцы, чилийцы и аргентинцы. А ей тогда было, кажись, лет девять или десять. И приз вручили – коньки. Она сумела втереться в ту семью, где мать служила кухаркой. К сеньорам Аренасам. Околдовала их, что ли, клянусь. Они стали относиться к ней так же, как и к собственной дочке. Разрешили им дружить. Вот они‑то ее, выходит, и испортили. С тех пор она начала стыдиться родных отца с матерью. Я это к чему? С малолетства можно было угадать, какой она сделается выросши.
В этот миг нашего разговора я вдруг почувствовал досаду, а еще – отвращение к себе. Что я здесь делаю? Зачем сую нос в чужую жизнь? Ну и чего ты добиваешься, что хочешь еще узнать, Рикардито? К чему это все? Я стал придумывать повод, чтобы подняться и уйти, потому что внезапно «Чим‑Пум‑Кальяо» стал для меня все равно что клеткой. Архимед между тем продолжал разглагольствовать про свою семью. Но все, что он рассказывал, только сильнее и сильнее угнетало и терзало меня. По всей видимости, у него была куча детей, от трех разных жен – «все три законные». Отилита была старшей дочерью от первой из них, ныне покойной. «Накормить дюжину ртов – тут всякий надорвется, – повторял он тоном человека, смирившегося со своей участью. – Меня вот в дугу согнуло. Уж и не знаю, откуда еще нахожу силы, чтобы кое‑как тянуть и зарабатывать себе на хлеб, кабальеро». Он и на самом деле выглядел совсем дряхлым. Только живые и смышленые глаза показывали, как сильна в нем воля к жизни.
Прошло не меньше двух часов с тех пор, как мы вошли в «Чим‑Пум‑Кальяо». Все столы, кроме нашего, опустели. Хозяйка выключила радио, намекая тем самым на то, что пора закрывать заведение. Я спросил счет, заплатил и, выйдя на улицу, попросил Архимеда принять от меня в подарок стодолларовую купюру.
– Если когда столкнетесь там, в своем Париже, с Отилией, скажите, чтобы вспомнила об отце, скажите, что грех быть такой плохой дочерью, в другой жизни за это могут и покарать, – с этими словами старик протянул мне руку.
Он стоял и смотрел на стодолларовую купюру, словно она упала к нему прямо с небес. |