Он убрал с плеча монаха крепкую ладонь с длинными сильными пальцами. Кадфаэль открыл глаза и увидел смутно вырисовывавшуюся в темноте высокую худощавую фигуру и слегка склоненное вниз овальное лицо с высокими скулами. В посадке головы было что-то орлиное. Внимательные, проницательные глаза со слегка раздражающей неспешностью изучали монаха. Оказавшись лицом к лицу с простым человеком, не союзником и не врагом, Филипп смотрел на него с нескрываемым любопытством.
— Неужто, брат, и здесь, в святой обители, есть горести и тревоги?
— Горести есть повсюду, — отвечал Кадфаэль, — и здесь, и за монастырскими стенами. Так уж устроен наш мир.
— Я испытал это на себе, — промолвил Филипп и слегка отстранился, но не отошел и не отвел от монаха пронизывающего взгляда лишенных иллюзий глаз. Он был по-своему красив и молод — слишком молод, чтобы скрыть незаурядность своего ума.
«Ему ведь еще и тридцати нет, — подумал монах, — ровесник Оливье». В сумраке ему почудилось, что Фицроберт чем-то напоминает Оливье, — словно туманное отражение.
— Да сотрется печаль из твоей памяти, брат, — сказал Филипп, — как только мы, чужаки, уедем отсюда и оставим вас с миром. Как сотрется и память о нас, лишь только смолкнет стук копыт наших коней.
— На все воля Божья, — отозвался Кадфаэль, однако уже сейчас невесть почему почувствовал, что пожеланию Филиппа сбыться не суждено.
Молодой человек повернулся и из темного придела через сравнительно светлое пространство нефа и хора направился к высокому алтарю. Кадфаэль же остался на месте, гадая, отчего, когда Фицроберт ошибочно принял его за брата этой обители, он не спросил у сына Глостера напрямик, кто держит в плену Оливье? Счел неподходящим время и место либо же опасался услышать ответ?
Повечерие, последнее богослужение, долженствующее обозначать завершение дневных молитв и подведение итогов дневных трудов с их пусть и скромными, но успехами, в этот вечер являло собой лишь прощальную демонстрацию гордыни. Соперники, не имевшие пока возможности восторжествовать на поле боя, решили по крайней мере постараться превзойти друг друга пышностью и благочестием. Церкви это, возможно, сулило щедрые пожертвования, государству же, увы, — ничего.
Императрица в конце концов вознамерилась не уступать противнику даже здесь. Она явилась в храм во всем своем мрачном великолепии, и сопровождали ее отнюдь не камеристки, а самые молодые и привлекательные сквайры ее свиты. За спиной Матильды выстроились могущественные бароны. Простым прихожанам оставалось лишь жаться к стенам, заполняя темные уголки нефа. Темно-голубые и золотистые цвета облачения наводили на мысль о стальной броне, и, скорее всего, не случайно. Видимо, и придворных дам она не взяла с собой намеренно, потому что им нет места на поле боя, где она не уступала ни одному мужчине и где с ней не могла сравниться ни одна женщина. Если, конечно, забыть об отважной и деятельной королеве, безраздельно царившей на юго-востоке, твердой рукой удерживая эти земли под скипетром своего супруга.
Следом появился Стефан. Одетый с небрежной роскошью, высоко подняв непокрытую русую голову, он размашистым шагом вошел в храм. Справа от короля с лучистой улыбкой шествовал Ранульф Честерский, державшийся так, будто он занял какую-то очень важную должность, специально учрежденную королем для новоприобретенного ценного союзника. Слева от Стефана шел Уильям Мартел, его управляющий, а позади — степенный Роберт де Вир, королевский констебль. Его многолетняя преданность была доказана делом, и ему не было нужды лебезить и заискивать перед монархом. Из своего укромного уголка Кадфаэль приметил, что Филипп Фицроберт появился лишь через несколько минут. Выйдя откуда-то, где он, видимо, предавался раздумьям, молодой человек неспешно занял место среди сторонников короля, но протискиваться поближе к государю не стал, а скромно остался в задних рядах. |